И хлещут во все стороны бичами, потому что иначе нет проезда для барских карет.

По Невскому толпой идут работные люди. Должно быть, только что пошабашили у новостроящегося Исаакиевского собора и бредут на ночлег на Охту да на Пески.

– Пади, пади-и-и!. – надрываются форейторы, а в симфонию, что плывет над Невским, вторгается глухой, неясный звук: то шаркают по панели лапотники.

Золоченая игла попрежнему взлетает вверх над Адмиралтейством да фонарщики перебегают от фонаря к фонарю, словно приказано им осветить это низкое, хмурое небо. А неба, пожалуй, и вовсе нет. Одна холодная мгла ползет по Невской першпективе, цепляясь на бульваре за каждое деревцо.

Время и светскому молодому человеку поспешить. Глинка берет лихача. Стремительно летят вперед улицы, кипя вечерней суетой, и, как встарь, охватывает душу восторг. Но молчат tutti. He сливаются воедино неслиянные голоса.

Глава третья

В один из счастливых вечеров Саша Римский-Корсак застал, наконец, дома Михаила Глинку.

– Вот, брат, элегия, Мимоза! Хочешь, прочту?

Высоченный и пухлый, попрежнему краснощекий, Корсак шагал около тишнеровского рояля и рыдающим голосом читал «Разуверение». А читая, уже не обращал никакого внимания ни на хозяина, ни на второго гостя, расположившегося в креслах у окна.

– Ты только вообрази, Мимоза, – Корсак остановился перед Глинкой, – влюбленный прощается с возлюбленной навеки и на бессильную, дрожащую ее руку роняет последнюю слезу.