На блистательном бале одного из венских министров толпы людей сходились и расходились.

— Как жаль! — сказал кто-то, — театральный капельмейстер Бетховен умер, и, говорят, не на что похоронить его.

Но этот голос потерялся в толпе: все прислушивались к словам двух дипломатов, которые толковали о каком-то споре, случившемся между кем-то во дворце какого-то немецкого князя.

* * *

— Я желал бы знать, — сказал Виктор, — до какой степени справедлив этот анекдот.

— На это я тебе не могу дать удовлетворительного ответа, — сказал Фауст, — и едва ли могли бы отвечать на твой вопрос и хозяева рукописи, ибо мне сдается, что они не были знакомы с методою тех историков, которые читают только то, что написано в летописи, а никак не хотят прочесть того, что в ней не написано. Кажется, они рассуждали так: если этот анекдот был в самом деле, тем лучше; если он кем-либо выдуман, это значит, что он происходил в душе его сочинителя; следственно, это происшествие все-таки было, хотя и не случилось. Такое суждение может показаться странным, но в этом случае мои друзья, кажется, следовали примеру математиков, которые в высших исчислениях не заботятся о том, соединялись ли когда-нибудь в природе 2 и 3, 4 и 10, а смело под буквами а + b понимают все возможные соединения чисел. Впрочем, беспрестанная перемена квартир, глухота, род помешательства, всегдашнее недовольство, — кажется, все это принадлежит к так называемым историческим фактам в жизни Бетховена; только добросовестные сочинители биографических статей не взялись, за недостатком документов, объяснить связь между его глухотою и помешательством, между помешательством и недовольством, между недовольством и музыкою.

Вячеслав. Что нужды! Факт ложный или истинный, — для меня он выговаривает, как сказал Ростислав, мое всегдашнее убеждение, о котором я упоминал в начале вечера, а именно: что надобно человеку ограничиваться возможным; или, как сказал Вольтер в ответ на нравственные сентенции: cela est bien dit; mais il faut cultiver notre jardin. {* "Candide".[81] }

Фауст. Это значит, что Вольтер не верил даже тому, чему ему хотелось верить…

Ростислав. Меня в этом анекдоте поразило одно: это — неизглаголанность наших страданий. Действительно, самые жестокие, самые ясные для нас терзания — те, которых человек передать не может. Кто умеет рассказать свои страдания, тот вполовину уже отделил их от себя.

Виктор. Вы, господа мечтатели, выдумали прекрасную уловку: чтоб отделаться от положительных вопросов, вы принялись уверять, что язык человеческий недостаточен для выражения наших мыслей и чувств. Мне кажется, что скорее недостаточны наши познания. Если бы человек предался чистому, простому наблюдению той грубой природы, которая у вас в таком загоне, — но, заметьте, наблюдению чистому, уничтожив в себе все свои собственные мысли и чувства, всякую внутреннюю операцию, — тогда он яснее понял бы и себя, и природу и нашел бы даже в обыкновенном языке достаточно для себя выражений.