Ло-то-дянь, действительно, оказался гостиницей… для верблюдов.
Верблюжьи гостиницы имеют крытый двор для каравана. Хозяин ло-то-дяня берет несколько медяков за постой, наполняет из колодца водой каменный водоем и поит верблюдов. Двуногие постояльцы должны заботиться о себе сами.
Они спят тут же, рядом с верблюдами, на земле, загаженной пометом. Над верблюжьими горбами дрожит свет масляной лампочки, вычерчиваются фигуры людей, слышен дребезжащий звук какого-то струнного инструмента. Кто-то поет гнусавым голосом.
В кружке китайцев, сидящих на корточках, — слепой старик с длинным трехструнным инструментом. Он гнусит, пощипывая пальцами струны. И звон струн и голос сливаются в тягучий, жалобный звук. Старик тянет свою песню и раскачивается. Вместе с ним раскачиваются, закрыв косые глаза, и погонщики-китайцы, раскачиваются и вытянутые к свету черепашьи головы верблюдов.
Это китайский сказатель. Он рассказывает древнюю былину, бесконечную, как степь. Иногда он прерывает ее, делает глоток сули[16] и, набравшись сил, снова начинает гнусить. Былина тянется нередко два-три часа. Китайцы слушают ее неотрывно.
В ло-то-дяне не одни только верблюды и погонщики. В глубине навеса, у лампочки, другая кучка китайцев. В тюках у них шелка из Шанхая, чесуча, шелковые чулки. Два китайца шумно ссорятся из-за плоского бидона с рисовой водкой.
— Купи, — предлагает мне китаец шелковые чулки. — Ваша мадама еся (жена есть)?
Он щелкает языком, перебирая в грязных пальцах струящийся шелк.
— Мадама надевай, купи.