— Пускай сюда придет, как явится.
С четверть часа времени, которое прошло после того, я сидел как на иголках от нетерпения и любопытства. Наконец уличная дверь скрипнула — и передо мной воочию предстал «острожный художник». Это был человек неопределенных лет, черноволосый, несколько более чем среднего роста, немного сутуловатый; длинные усы и клинообразная редкая бородка подернулись у него проседью: половина выбрита по-арестантски. Хотя смуглый цвет лица отчасти и скрадывал его чахоточную бледность, но характерный лихорадочный блеск больших темно-карих выпуклых глаз ясно свидетельствовал о зловещем недуге. Глаза эти были какие-то особенные, глубокие, выразительные: даже можно сказать, что они составляли всю прелесть лица. Я заметил еще одну особенность: верхняя губа у него с правого боку как-то неприятно вздрагивала, открывая пустое пространство на месте двух выпавших или вышибленных зубов; но уцелевшие зубы были безукоризненной белизны. Во всех движениях художника проглядывала скорее застенчивость, чем робость или несообщительность. Одет он был в серую арестантскую шинель с рукавами, из-под которой выказывалась из груди чистая холщовая рубашка, завязанная у ворота красной тесемкой.
— Ну, что, Павел Федорович? как? здоров ли? — мягко приветствовал его Седаков. — Знаю, что тебе эти дни немного тесненько приходится, да уж делать-то нечего, так пришлось, надо потерпеть. А у меня, брат, сегодня праздник: вот товарищ старый завернул, сто лет не видались…
— Очень приятно-с.
— И желает с тобой познакомиться.
— Очень, очень приятно-с, — повторил арестант.
Голос у него был замечательный: нежный, бархатный какой-то, идущий прямо в душу.
— Садись-ка, брат, с нами да выпей, — пригласил его Седаков, выдвигая вперед свободный стул.
Но прежде чем новый гость успел сесть, я встал и, горячо пожав ему руку, сказал:
— Ваша работа — кружка — целый вечер не выходит у меня из головы, что за мастерская отделка!