— Теперь уж ты у меня, Машечка, чиновница, ваше благородие, коллежская регистраторша, а не почтальонша какая-нибудь, — ты это почувствуй! Тридцать пять лет и три месяца — вот оно чин-от-то что значит! Не шутка, брат. Чего нам, Машечка, не жить-то с тобой? Нам-то с тобой и жить! Чего у нас нет-то? Все у нас есть! Ты поглядика-ка хорошенько. Вон и поросенок жареный у нас есть (тык); и щи с капуетой у нас есть (тык); и студень есть (тык); и пирог (тык), — всего довольно, слава тебе, госпеди! Великое дело, Машечка, чин! А это что: «огражден-то четырнадцатым классом» в почтовом расписании стоит, — это пустяки; было испытано — не ограждает! Прежде, бывало, увидит тебя почмейстерша: «Эй, ты, Марья! Вымой поди мне полы», — ты и пошла, и вымыла… А теперь не-ет! шалишь, бреет! Полно! Теперь, кроме меня, никто тебя тыкать не смеет…

Этот монолог действует на «смотрительску Машку» еще сильнее предыдущего диалога. Она уж и не хохочет даже, а просто ржет.

Смотритель оборачивается к печке.

— Ужо ты у меня пофыркаешь там, ракалия!

Но тут уж с «смотрительской Машкой» решительно происходят конвульсии. Наконец, зажав себе одной рукой нос, а другой рот, она в таком виде стрелой вылетает из-за печки, через кухню, в сени.

«Ой, матушки! ой! моченьки моей нету! ой!», — явственно доносится оттуда в кухню.

— Мы с тобой, брат, можно сказать, благоденствуем, Машечка! Скажи ты мне на милость, по чистой совести скажи: у кого ты этакой пирог (тык) видала? А поросенок-от, собачий сын (тык)! вишь, зубы-то как оскалил… У с (тык)!

Смотритель, в азарте, даже встает, придерживаясь за спинку стула рукой, не занятой вилкой.

— И всяким-то он куском, дурак, выкорит тебя!

— Нет, ты мне сперва скажи: где ты видала этакой пирог (тык)?