Ашметьев. Как она мила, как она мила!.. Птица! Это прелестно и очень метко! Птица! (Смеется.)

Варя. Вот мне с тобой и легко, и весело, и слушаю я тебя, и верю всему, что ты говоришь; а с ним вот все бы я спорила. И досада мне, что все только молчат да слушают его, никто не может с ним спорить; хоть бы иное что и так, да я бы сказала: не так! Господи! Зачем я такая дурочка, что не могу спорить! Ничего я не знаю: какие это люди есть, что это на свете… Зачем, что, как?

Ашметьев. И дай бог, чтоб ты как можно дольше ничего этого не знала. Узнаешь свет, людей, и исчезнет твоя резвость, твоя веселость! Твое неведение бесценно; это так редко, так ново, им налюбоваться нельзя.

Варя. Так ничего и не знать, ничего не понимать? Да ведь это страшно. Жить, как ночью.

Ашметьев. Не ночь это, не ночь; это весеннее майское утро, полное свежести и блеска.

Варя. Да, хорошо, как ничего не случается такого… особенного, а вот теперь я… вот и ничего не знаю, и понять не могу… Он… что он? Добрый, злой, дурной, хороший? Просто хоть плачь.

Ашметьев. Спроси у сердца своего, оно тебе скажет, оно иногда лучше ума.

Варя. Ну, скажет мне сердце, — да ведь должна же я уметь передать то, что сердце-то говорит.

Ашметьев. Кому?

Варя. Ну, хоть отцу. Он говорит, чтоб я привыкла к Вершинскому, а я чем дальше, тем все больше от него отвыкаю. Ну, что я скажу отцу? Что Вертинский мне не нравится? А он спросит: «чем?» «отчего?» Что же мне сказать? Что Вертинский — птица! Ведь я больше ничего не умею. Отец рассердится, скажет, что я глупа, что я вздор говорю, ну, и… и кончено, и мне итти за Вертинского.