Дети, мисс Мэри, прислуга. У резного буфета суетилось два лакея; возле стола, сверкающего хрусталем и серебром, стояла мисс Мэри, изящная и еще молодая, с ясным лбом под гладко зачесанными волосами и в плотно облегавшем фигуру, пуритански строгом платье. Хозяин дома поздоровался с англичанкой и выразил сожаление, что из-за своей занятости так редко ее видит, а когда все уселись за стол, Мальвина с непринужденностью опытной хозяйки начала разговор.

— Мы сейчас говорили о Соединенных Штатах: в последнее время Ира и Мариан стали очень ими интересоваться.

— Вероятно, в связи с выставкой, открывающейся в Чикаго, — подхватил Дарвид, — действительно ожидается нечто грандиозное.

Мисс Мэри упомянула о готовящемся по случаю выставки женском конгрессе, Мальвина и Ирена дополнили это сообщение некоторыми подробностями; завязался разговор — ровный, холодный, касающийся всего слегка. Мариан не принимал в нем никакого участия. Он сидел неподвижный, глухой и немой, с застывшим лицом. Когда он ел, движения его казались автоматическими, даже веки редко мигали. Воплощение апатии и презрения, лимфы и желчи. Даже белая кожа его пожелтела и побледнели губы. Он производил впечатление элегантно разряженной куклы с блестящими глазами.

Дарвид благодушно шутливым тоном говорил о здании, строившемся в Чикаго по проекту женщины-архитектора.

— Мне внушает опасения участь людей, которым предстоит в нем жить. В строительстве огромное значение имеет сохранение равновесия, а для женщин это самое трудное. Женщины так легко, так часто и почти неизбежно теряют равновесие…

Это было сказано как бы между прочим, в шутку, но почему-то в голосе Дарвида прозвучали язвительные нотки, а лоб Мальвины слегка покраснел. Тут Ирена оживленно заговорила с мисс Мэри о новых формах женской эмансипации в Англии, а сам Дарвид с некоторой даже поспешностью, но спокойно и с оттенком иронии стал излагать свое мнение об этом движении.

Большая люстра, отделанная бронзой, бросала яркий свет на стол, уставленный сверкающим серебром и хрусталем. Лакеи в белых перчатках бесшумно, как призраки, сменяли расписанные тарелки с золотыми монограммами; подходя с бутылками в руке, спрашивали, какого налить вина; разносили блюда, из которых подымались пряные запахи трюфелей, пикулей, редкой дичи и овощей. Вверху, почти под потолком, горело несколько кенкетов, освещая стены, увешанные картинами в блестящих рамах, и тяжелые занавеси на окнах и дверях. Разговор, перешедший с Америки на европейские столицы и на особенности их быта, велся на английском и французском языках. По-английски говорили из внимания к мисс Мэри, но Дарвид и его супруга предпочитали французский язык английскому. Зато Ирену и Кару можно было принять за прирожденных англичанок. Свободная и правильная английская речь, свободная с парижским произношением французская, разносторонние темы разговоров, кружок падающего сверху ослепительного света на искрящемся дорогой сервировкой столе, тишина и строгое великолепие огромной столовой, высокий уровень жизни, несомненный high-life…[140]

В какую-то минуту Алойзы Дарвид слегка откинул голову и посмотрел вокруг себя; морщины между бровей его разгладились, ясный, умный лоб, чуть лоснящийся у висков, казался выточенным из слоновой кости, а изящно вырезанные, нервные ноздри раздувались, как будто вместе с запахом кушаний и вин вдыхали тонкий, пьянящий аромат собственного величия. Однако это длилось недолго: вскоре им овладела рассеянность, речь его стала неровной, словно спотыкалась о камни раздумий, поколебавших невозмутимую гордость. Раскачивая двумя пальцами дессертный ножик, Дарвид говорил мисс Мэри:

— Я очень, очень уважаю ваших соотечественников за их практицизм и трезвый ум… Это народ… Это народ…