Мальвина, не в силах подавить тревогу, шепнула:

— Марысь!

Дарвид неожиданно повернулся к жене, все время тщательно избегавшей его взгляда, и на несколько секунд взоры их скрестились; этого оказалось достаточно, чтобы глаза Дарвида заблестели отточенной сталью, а Мальвина так низко склонилась над тарелкой, что в ослепительном свете был виден под бледнозолотыми волосами только ее лоб, прорезанный темной чертой глубокой морщины. В эту минуту Ирена заговорила с отцом о Лондоне, где он подолгу жил несколько раз, и Дарвид, поспешив ответить дочери, рассказывал долго, плавно, увлекательно, втянув в разговор и англичанку, к которой часто и весьма любезно обращался.

Разговор снова завязался, ровный, легкий, холодный. Над столом вместо пряных запахов дичи и соусов теперь подымался легкий аромат фруктов и ванили. Лакеи разносили десерт. Дарвид рассказывал о свойственных разным поясам плодах, которые он видел во время своих почти непрерывных путешествий, но вдруг оборвал фразу на полуслове и обернулся к Каре, заметив, что ее опять душит сухой, неотвязный кашель.

— Мне казалось, что ты уже совсем выздоровела. А ты еще кашляешь! Это грустно!

Лицо девочки пылало от гнева или обиды. Быстро, взволнованно с ее надутых, как у обиженного ребенка, губ слетели слова:

— На свете столько грустного, папочка, что по сравнению с этим мой кашель — просто пылинка…

Ответ ее был совершенно неожиданным, но Ирена поспешила рассеять впечатление, которое он мог произвести: она засмеялась и, пожалуй, даже слишком громко воскликнула:

— Voilá oú le pessimisme va se nicher![141] Уж не заболел ли Пуфик?

— Наблюдение Кары преждевременно, по правильно, — краешком губ вымолвил Мариан.