Иногда, когда она таким образом вздыхала и причитала, слезы показывались из-под ее опухших век и мутными каплями текли по ее пожелтевшим и морщинистым щекам.
Раз в минуту умиления она рассказала Франке, что было у нее двое детей: сын, который умер взрослым, и дочь, которая жива, но глуповата, ни к чему не способна: служба у нее всегда самая скверная, и она ни в чем не может ей помочь. Она сказала это без колебания, без стыда, как вещь самую обыкновенную, которая в данную минуту пришла ей на память. Вслед за этим она вспомнила, сколько горя, трудов и хлопот доставили ей эти дети, как ей приходилось трудиться и служить у людей, чтоб их прокормить и приодеть, и как за все это на старость ей не осталось ничего, кроме нищенства. Она нахмурила свои седые брови, и глаза ее из-за опухших и красных век сурово горели.
— Каб им добра не было ни на этом, ни на том свете! Каб их параличом разбило! Каб им кости покрутило!
Она по-мужицки проклинала все эти кровли, под которыми она любила, веселилась, трудилась, страдала, из-под которых в конце концов ничего не вынесла, кроме одинокой, нищенской, жалкой старости. Франка тоже чувствовала горькую обиду и гнев. Вскакивая со скамейки и жестикулируя худыми руками, она вторила проклятьям и жалобам нищей:
— А что же я приобрела у них! Что оставалось мне всякий раз после такой любви и после такой службы! Когда я любила сильнее всего, меня переставали любить. Когда я болела, меня бросали в больницу. Когда я выходила замуж, у меня были всего-навсего три дырявых рубахи. Ах, этот свет, эти люди! Пусть молнии небесные сожгут этот свет! Чтоб такие люди сквозь землю провалились!
Они посылали страстные проклятия на тот круг людей, в котором они провели свою молодость и откуда они вынесли нагие тела и опустошенную душу, но через четверть часа, через час или самое позднее на другой день они опять с восторгом, тоской и сожалением вспоминали о прелестях прежней жизни, об испытанных тогда удовольствиях, о волнениях и радостях.
Однажды, в сумерках, Марцелла, съев свой кусок хлеба и сыра, сидела на полу у порога избы и долго молчала. Она только что сказала Франке, что пойдет завтра в город, чтобы во время наступающей пасхальной недели собрать себе у добрых людей немного денег, так как в это время люди охотнее всего жертвуют нищим. Франка вся затрепетала, услыхав от Марцеллы, что она собирается в город. Она тоже помчалась бы туда, на крыльях полетела бы, чтобы увидеть дома, улицы, подруг и друзей, чтобы хоть один разок повеселиться и погулять по-прежнему. Но где ей теперь думать о таком счастье! Все кончено, теперь уже поздно, она сама себя уложила в гроб. Теперь ей остается только сидеть в этой избе, слушать вой ветра да смотреть на хамов. Вот что она с собой сделала!..
Франка долго говорила об этом, но Марцелла не отвечала; тогда она, согнувшись, уселась на скамейке и угрюмо замолчала. Тишина и сумрак наполняли избу. Из деревни доносился однообразный шум, На противоположном берегу реки громкий мужской голос протяжно выкрикивал: «Паром! Па-ром!..» Вслед за этим раздались шаги Филиппа и Данилки, бежавших с горы. На дворе весна торжествовала над холодом, пахло освежающими иглами сосен, зеленела молодая травка. Игравшие на дворе возле забора дети Козлюков то разражались слезами, то смеялись. Две женщины сидели в разных углах темной избы и молчали; и только после продолжительного молчания из темневшей в углу у двери кучи лохмотьев послышалось что-то вроде пения:
Повий, ветре, повий, ветре, з зялёного гаю,
Повярныся, наш паночек, з далёкого краю!