Это было немало. По впалым щекам Франки обильно текли слезы, падая на ее исхудалые руки и на грязную кофточку. Павел слушал и молчал, свесив голову; только, когда она перестала рассказывать, он тихо проговорил, уставив свой взор в землю:

— Ад! Ад! Кромешный ад!

И вид у него был такой, будто его опять покинули и мужество, и спокойствие, и твердость принятого решения. Теперь, когда он уже знал все, она ждала его первых слов, как смертного приговора; она даже притаила дыхание, вся скорчилась, прижалась к стене и дрожала. После ее быстрой речи, то резкой и сердитой, то плачевной и жалобной, в избе воцарилось глухое молчание, прерывавшееся только тяжелым дыханием Павла и доносившимся издали глухим шумом реки. Это продолжалось довольно долго. Наконец у противоположной стены послышался сначала слабый писк, потом тоненький жалобный голосок позвал:

— Ма-ма! Ма-ма!

Она не двигалась, с ужасом ожидая решения своей участи; но Павел поднял опущенную голову.

— Хтавиан проснулся; иди посмотри на него.

Она пошла и хотела взять ребенка на руки, но тот капризным движением вырвался из ее объятий, слез с постели и побежал к Павлу, который стоял теперь у окна. В избе зазвенел тоненький голосок:

— Хли-хли, хли-хлиб-ка!

Павел поднял с земли и взял на руки прибежавшую к его ногам красную «божью коровку».

— Хлебца хочешь? Хлебца хочешь? — спросил он и долго смотрел на исхудалое невинное личико ребенка. Можно было подумать, что глаза его, утомленные каким-то отвратительным зрелищем, отдыхали теперь, глядя на жалкое невинное детское личико.