— Спасите его! Он в тюрьме, за этими проклятыми железными дверями… Если в бога веруете, спасите! Ох!

Она схватилась за сердце, выпрямилась — и тут только увидела мать. Узнала ли она ее сразу, или стоявшая перед ней женщина лишь смутно напомнила ей мать, такую, какой она была когда-то, но Марцыся внезапно замолчала и широко открыла глаза.

Эльжбета обняла ее трясущимися руками.

— Это я, доня моя, — сказала она. — Вот видишь, вернулась к тебе! Ну, обними же меня ручками своими… Приласкай, приюти мою бедную голову. Ох, намыкалась, намыкалась эта голова по злому свету… отдохну теперь немного возле дочки моей милой…

Она прильнула сморщенным красным лицом к лицу дочери, искала ее губ, дыша на нее запахом водки. Но Марцыся резко отшатнулась, прислонилась спиной к стене и смотрела на мать испуганно, сердито и печально. Эльжбета опять придвинулась к ней. В ее лице сквозь бессмысленно пьяное выражение проступило что-то новое — горечь, усиленная работа мысли и памяти. Она закивала головой и несколько раз подряд ударила себя в грудь.

— Не сдержала я слова, дочка! Не сделала того, что обещала тебе и богу. Хотела исправиться, образумиться — и не могла. Тянет и тянет меня к проклятой водке… Целый год капли в рот не брала… а потом еще сильнее запила… Ой, Марцыся, дитятко! Не гневайся на меня… Сердце мне червяк грыз, а в голове шумели грустные песни… Черная была доля моя, черная, как ночка осенняя…

У Марцыси вырвался не то стон, не то рыдание. А на побелевших губах дрожала горькая, безнадежная усмешка. Она отвернулась от матери и забегала по комнате, ломая руки и причитая:

— Бедный мой Владек! Бедный, бедный мой Владек!

Слезы ручьями хлынули из глаз, казалось — грудь ее разорвется от рыданий.

Гости Вежбовой переглядывались с удивлением и полунасмешливым состраданием.