— Четверых деток ты мне народила и с усердием растила их, в хозяйстве не покладая рук хлопотала, достаток приумножая…
— Полно…
— Ну вот видишь! Так с чего бы я тебя разлюбил? Ох ты, глупая! Из хаты от меня хотела уйти… Да я бы пошел за тобой, догнал бы тебя и уж тогда бы поколотил… Ей-богу, тогда-то тебе был бы шабаш! Поколотил бы, воротил бы назад и посадил в хате. Сиди, баба, коли тебе тут хорошо! Вот как!
Вместе с последним словом в горнице раздался звонкий поцелуй. Он поцеловал ее прямо в губы, обнял и спросил:
— А теперь скажи, чего ты сегодня плакала, так что глаза подпухли? Или опять тебя кто-нибудь обидел? А?
Уверясь, что муж любит ее попрежнему, Петруся все же с минуту еще медлила с признанием, хотя глаза ее сияли от счастья. Но старая привычка говорить ему все без утайки взяла верх, и, стыдливо закрыв лицо, но уже не плача, она рассказала ему, как страшно ее сегодня обидели.
Михал вскочил с лавки и ударил кулаком по столу.
— Убью! — крикнул он, — Насмерть убью мерзавцев! И чего они к тебе привязались, прохвосты этакие, хамы…
Хамами кузнец называл крестьян, как будто сам не был крестьянином… Он, и правда, считал себя выше среды, к которой принадлежал по рождению. Петруся схватила его за руки, умоляя никого не бить и не задирать. Михал сел на лавку, на лбу его набухла жила, глаза сверкали, тяжело дыша, он порывисто закурил папиросу. Потом, пуская ртом клубы дыма, проворчал:
— Дурачье, хамы! Надо же в такие глупости верить! А я не верю, как бог свят, не верю, что есть на свете какие-то ведьмы… Иной раз и мне приходило в голову, что, может, это и правда… Известное дело: с дураками и умный малость дуреет… А все ж таки я понимаю и знаю, что это враки. Темный народ — и все тут! Ну, это своим чередом, а беда своим чередом! И стыдно, стыдно мне, будто пьянице, будто какому оборванцу, драться с мужиками в корчме или на дороге, да и ничуть это не поможет… Дурака сколько ни бей, дурь из головы не выбьешь! Что тут делать?