— Пятьсот! — громко и четко произнес Капровский, затем встал, выпрямился и, слегка наклонив голову, обратился к ним с речью. Лицо его выражало самоуверенность и пренебрежение к слушателям. Он старался подбирать фразы, понятные присутствующим, и, когда это ему не вполне удавалось, стоявший за его спиной Миколай разъяснял их. Крестьяне слушали Капровского внимательно и с таким удовольствием, что вмешательство Миколая вызывало у них гнев. Отстраняя его нетерпеливыми жестами, они кричали:
— Знаем, знаем! Ты уж помолчи, Миколай. Пусть сам ясновельможный пан говорит.
И ясновельможный пан говорил о манифесте девятнадцатого февраля, о ликвидационной комиссии, о комитете по крестьянским делам, о съезде мировых посредников, о палате, сенате, сенатских указах, апелляциях, законодательных уставах от такого, такого и такого-то числа. Безусая молодежь так широко раскрыла рты, что в них свободно мог бы влететь воробей; старшие же блаженно улыбались и кивали головами, изредка поглядывая друг, на друга. Видно было, что они уже совершенно спокойны за судьбу затраченных денег и теперь только удивлялись: «Вот говорит! Ну и голова!»
Наконец оратор заключил свою речь короткой прощальной фразой: «Будьте здоровы, мои дорогие», — и с поспешностью, которая выдавала желание поскорее вырваться отсюда, схватил со стола свою красивую меховую шапку. Крестьяне расступились с глубоким почтением, а Ясюк и Кристина выбрались из угла, где они до этого сидели никем не замеченные — немые свидетели всего происходившего.
Тогда Миколай, взяв Капровского за локоть, сказал ему тихонько несколько слов. Адвокат сдвинул брови и недовольно причмокнул. Ему не терпелось поскорее вырваться из корчмы. Вероятно, его эстетические склонности боролись с жаждой материальных выгод, и поскольку его изящный бумажник, наполненный деньгами грыненских крестьян, округлился, то, не сыграй здесь снова Миколай роли его ангела-хранителя, первые, возможно, перевесили бы вторую. Быстро и незаметно для крестьян Миколай втолкнул Ясюка и Кристину в комнату корчмаря, протолкнул туда же, но значительно деликатнее, и Капровского, а сам, оставшись в корчме, запер за ними дверь.
Ясюк и Кристина очутились меж двух кроватей с высоко взбитыми перинами, перед лицом адвоката, сверкавшим золотой оправой пенсне и выглядевшим при свете мутного оконца желтым и обрюзгшим.
Ясюк держался неплохо. Ему придавала смелости запылавшая в нем со вчерашнего дня ненависть к своему дяде Павлюку. Еще несколько дней назад он беседовал с ним миролюбиво и даже дружелюбно. Тогда он еще не был уверен, кто из них был прав в этом давнишнем споре. «Может, моя правда была, а может, и его правда, пускай его судит бог», — говорил он. Павлюк, с своей стороны, неплохо к нему относился. Что было, то было, но позднее он сосватал ему дочь огородника Елену, был крестным отцом его детей и несколько раз помогал ему. Сегодня же все переменилось. Усевшись в углу, Ясюк следил за дядей угрюмым, злобным взглядом. И теперь, стоя перед адвокатом, он чувствовал, что ненависть его к Павлюку сильнее овладевшей было им робости.
Но с Кристиной дело обстояло иначе. Очутившись перед таким почтенным паном, она буквально оцепенела от страха. Сложив руки под грудью и не спуская с Капровского полные слез глаза, она жалобным голосом проговорила:
— Не сажали меня, ясновельможный пан, подружки на дежу, не пели мне свадебных песен…
Тогда Ясюк, отстранив ее рукой, выступил вперед.