Когда к ней не приставали с вопросами, Романо́ва молчала и только тем, к кому она питала особое доверие, таинственно шептала на ухо:

— Чем все это кончится? Чем все это кончится?

Подперев рукой лицо, покрытое багрово-красными пятнами, она впивалась в своего собеседника взглядом смертельно раненного животного:

— Ведь эти окна… в том переулке… это же, моя пани, чисто волчьи глаза! Помнится, как-то ночью мы ехали с Романом лесом, и вдруг, смотрю, что-то блестит в кустах!.. Роман говорит: «Это волк!» Меня прямо в дрожь бросило от страху, а он посмеивается… ей-богу, увидал волка и засмеялся. Не из трусливых был… «Не бойся, говорит, колокольчик спугнет зверя». И верно, волк убежал, услыхав звон колокольчика. Так вот и теперь, когда я прохожу тем переулком, мимо той двери и того окна, меня бросает в дрожь, как тогда ночью, в лесу, при виде волка… Да, это волчьи глаза… совсем волчьи…

По лицу ее можно было догадаться о том, чего объяснить на словах она не умела: в городе есть волк, который пожирает ее дитя, но вырвать его из волчьей пасти она не в состоянии, хотя и пробовала не раз. Иногда, по вечерам, покончив со всеми делами и накинув на голову платок, она спешила в город. По целым часам бродила она взад и вперед по переулку вдоль заборов и стен убогих домишек, часто останавливаясь у двух желтых светящихся точек, беспокойно металась возле них, то прислушивалась у окна, то подходила к самой двери.

Жужук, узнав ее в темноте, спрыгивал со ступеньки и, прижимаясь к ней, тихо и жалобно скулил. Если она отходила, пес неотступно следовал за ней. Случалось, что эти два несчастных существа ходили друг за другом почти всю ночь, но бывало и так, что женщина энергичной и решительной поступью входила в кабак, а за ней старалась незаметно прошмыгнуть совсем пришибленная собака.

Что происходило за этой дверью и за этим окном — неизвестно; но примерно через четверть часа женщина выходила оттуда, прикрыв рот концом головного платка, вероятно для того, чтобы заглушить рыдания, а собака выбегала с пронзительным визгом, съежившись и поджав одну лапу. После каждой такой безуспешной попытки вырвать свое дитя из волчьей пасти Романо́ва, на какое-то время совсем лишившись памяти и способности думать, превращалась в подобие автомата, двигавшегося лишь по инерции. Обычно очень усердная в работе, исполнительная, она совершала оплошности, простить которые можно было только из сочувствия к ее несчастью.

Все это было вызвано, конечно, не ленью, а рассеянностью и подавленным настроением, доводившим ее до полного отупения. В такое время она относилась спустя рукава не только к своим обязанностям, но и к себе самой — не умывалась, не причесывалась, не переодевалась. Из-под полинявшего платка или грязного чепца свисали на лоб растрепанные волосы; в расстегнутой на груди кофте и в старых галошах она двигалась бесшумно, медленно, как лунатик. И только красные пятна, выступившие на ее поблекшем лице, и руки, которые она заламывала с такой силой, что хрустели суставы, говорили о том, какие безмерные муки терзают это неряшливое, отупевшее существо.

В одно прекрасное утро, нежданно-негаданно, она снова превращалась в прежнюю жизнерадостную Романо́ву. Бывала, как раньше, бодрой, оживленной, двигалась легко и быстро; в ярком платке или белом чепце на голове, умытая, причесанная, в чистом переднике, с лицом посвежевшим, разрумянившимся, она без умолку тараторила и смеялась, и глаза ее весело блестели. Даже в те минуты, когда она молчала, казалось, что ее вздернутый нос и подвижные морщинки на лбу тоже смеялись и радовались.

Значит, накануне вечером или ночью вернулся Михал. Приходил он, однако, в довольно жалком состоянии.