— Вот и хорошо! А теперь садись опять возле: меня; Я расскажу тебе священную историю о том, как бог сотворил мир, человека, и обо всем, что было потом… Я, видишь ли, когда-то образованная была и всему понемножку училась… я была веселой, живой, остроумной, люди говорили, что я милая и образованная женщина… Где теперь эти люди? Где?..

Она вздохнула.

— Кто бы мог подумать!

И медленно, торжественно, подняв кверху сморщенный палец, прерывая нить своего повествования множеством отступлений и воспоминаний, она рассказывала священную историю девочке, а та, положив головку ей на колени, засыпала и спала, пока издалека, из города, не доносился размеренный звон часов на костеле, отбивавших одиннадцать ударов. Тогда старушка вставала, аккуратно складывала свое вязанье, а Юлианка просыпалась и, завернувшись в старую шаль, шла, сонная, в свой угол и укладывалась там за развалившейся печкой.

Так жили вдвоем, поддерживая друг друга, эти два несчастных существа. Прошло года два-три. Старухе пришлось изменить свои привычки. Она теперь редко уходила в город и совсем перестала обучать девочку молитвам и вязанью чулок. Крючок и спицы все медленней двигались в ее руках, а голова тряслась все сильнее и морщины на лбу быстро, словно в большом смятении, разбегались в разные стороны. С огромным напряжением вглядывалась она в мотки шерсти, чтобы различить их цвет, и прерывающимся голосом говорила:

— Отказываются служить… совсем отказываются…

И действительно, нередко даже при дневном свете она принимала желтую шерсть за розовую, а синюю за зеленую и, не скоро заметив ошибку, распускала вязанье, над которым просидела целый день. Тогда она осторожно, словно прикасаясь к чему-то очень хрупкому, поминутно смахивала кончиком пальца слезы с красных воспаленных век.

Иногда она говорила Юлианке:

— Молись о глазах моих… Бог любит детские молитвы.

По вечерам она попрежнему сидела на сундуке, пока часы на костеле не били одиннадцать, но не работала уже так усердно, как раньше; она все чаще опускала руки на колени и, глядя сквозь очки куда-то вдаль, погруженная в глубокую задумчивость, переставала даже разговаривать сама с собой, а морщины на ее лбу сходились, и мрачная тень ложилась на сморщенное, высохшее лицо.