16. Тут же написана была формула определения, и немедленно из среды епископов избраны двое — Неокесарийский Моноконстантин, особенно дружный с патриархом, и тогдашний предстоятель Приконнийской церкви, временно управлявший[71] ею, Мокисс; а из клириков назначены были — тогдашний секретарь Галин и с ними четвертый я, вовлеченный в это силою и волею царя, как потому, что бывал у патриарха, так и по сочувствию к нему. В двадцать пятый день анфестириона, взошедши на корабль, чрез двое суток пристали мы к острову и, явившись пред патриархом, высказали ему все, что относилось к нашему делу. Патриарх вдруг так огорчился, что не вынес и начала нашей речи, но с глубоким сокрушением и скорбью сказал: «Что худого сделал я царю? Его из среды людей частных возвел я на царство; а меня, нашедши патриархом, по худым причинам поразил он бесчестием. И вот я сижу на этих высотах, как бесчестный ссылочник, и каждый день принимаю милостыню от христиан. Впрочем, все случившееся — хорошо; да, хорошо, что это случилось: пусть помолится о нем фатриарх[72] его с благословением, (ελογία) всего, что им сделано». Этим словом указывал он на родную сестру царя, которую не любил за совет ее царю против отрока Иоанна. Когда же потом раскрыта была бумага и надлежало прочитать ее, — Арсений, как бы зная откуда-то наперед, что было в ней написано, сильно противился этому, никак не хотел слушать и, чтобы не слышать, что читали, стал уходить с такою быстротою, какой нельзя было и предполагать в ногах старца. Однако ж те догнали его и, удержав, продолжали чтение. Тогда ушами бывшей на нем шапки он заткнул свои уши так, что вовсе не слышал, что читалось; а потом, упав духом, стал громогласно призывать небо и землю в свидетели своих страданий и, не только не хотел внимать тому, что ему говорили, но и слушавшие его речи не находили в них ничего относящегося к делу, о чем можно было бы донести собору, а только сильно держали его и грозили ему ужасным от Бога наказанием, если будет упорствовать. Наконец, он сказал: «Прекрасно архиерействовали мы, замышляя убить царя! Мы, — и заброшенные сюда, на последнюю черту земли, молим Бога, чтобы Он направил душу державного ко всему хорошему, хотя бы нас, как осужденных, угодно было ему в этой пустыне погубить голодом и жаждою». С душевным прискорбием и горечью высказав это и иное подобное — одно с досадою, или, лучше, с сожалением относительно лица, занявшего патриарший престол, Арсений отпустил нас. Когда потом настал день нашего отбытия, мы снова пришли к нему и, как можно было, покончив свое дело, тотчас отправились из пристани. При довольно сильном северном ветре и под прикрытием гор, нам казалось лучше плыть к западной стороне острова. Но тут поднялось большое волнение и море надулось до чрезвычайности. Поэтому мы, хотя и с трудом, причалили к Галинолимену, который у тамошних жителей в просторечии называется испорченным именем Галилолимена. Здесь подверглись мы величайшим ужасам, — думаю потому, что отправились в обратный путь, не испросив благословения у патриарха; хотя каждый из нас, как объяснились мы друг с другом после, в минуты раскаяния, желал сделать это частно, только боялся таким поступком навлечь на себя обвинение. В полночь произошло сильное землетрясение, и оторвавшаяся гора, упав в море, произвела в том месте наводнение: стоя в это время на морском берегу, мы думали, что непременно потонем. Наконец, после многих беспокойств на море, мы в шестнадцатый день месяца посидиона[73] возвратились в Константинополь и, пришедши сперва к патриарху, рассказали ему о всем, с присоединением усерднейшей нашей просьбы, чтобы он, говоря царю, что будет говорить, изгладил все оскорбительное в их отчете. Так и устроил он это пред царем: слушая патриарха, царь заметил в его словах защиту, — особенно когда узнал о причинах, нас задержавших. Не хотел он молчать, когда явились к нему и мы, и вполне поняв из наших слов, как ужасны страдания Арсения, тотчас повелел ежегодно высылать ему и окружающим его триста монет, говоря в свое оправдание с клятвою, что он и прежде назначал высылку этой суммы, но она не была выдаваема Арсению потому, что он не хотел принимать ее: да боюсь, прибавил царь, что и теперь не примет; а потому это жалованье пойдет к нему от лица деспины. Притом, я пошлю к нему известных ему друзей, которые бы утешали его и рассеивали, и которым деспина вверит назначенные деньги для передачи ему от ее имени. Все это вскоре и сделано: к Арсению отправлены были — хронограф церкви Гемист, лампадчик царского клира Инэот, и третий — Иерский иеромонах Марк; все эти лица издавна были лучшими друзьями Арсения. С ними деспина отправила и то, что было назначено на его нужды.

Но у царя не о том была забота; по крайней мере не для того делал он это, но домогался чего-то большего. Сколько озабочивала его мысль о разрешении, столько же недоумевал он, как и от кого получить разрешение.

17. Хотелось бы царю, чтобы разрешили его от уз патриарх и весь собор: но он подозревал, что этот разрешитель покажется разрешителем не разрешимого — частью потому, что не этим патриархом связан державный, а частью, наконец, и по самым обстоятельствам передачи патриаршего престола. Такие мысли внушил царю вышеупомянутый Иосиф Галисийский, — не столько по сочувствию к Арсению, сколько по ненависти к Герману, что он с престола низкого перескочил на высокий. Отделившись от него сам, недобрые мысли о нем внушал он и царю, и говорил, что Герман не разрешит, хотя бы и разрешал; потому что пред Богом разрешение его будет недостаточно и неудовлетворительно, и царь прощения не получит. Так говорил царю тот, на кого между людьми смотрел он как на отца, кому верил, не задумываясь — во всем, что считалось нужным ему представить, особенно когда этот, называемый отцом, ручался за справедливость сообщаемых им мыслей. Представления Иосифа царь почитал тем более достойными веры, что видел, как чрез передачу патриаршего престола распространился раскол, хотя новый патриарх и не обращал внимания на делаемые ему оскорбления, и ни на кого ни за что не досадовал, сколько бы ему о том ни доносили. Итак, царь переменил свои мысли и часто задумывался о том, как бы Германа свести с престола: а знал он, что патриарх сам собою не сойдет, если не осмелится кто-нибудь посоветовать ему это. Такой совет готов был тогда предложить Иосиф, — только не открыто, чтобы не подумали, будто он предлагается с ведома царя; ибо царь стал, наконец, опасаться подобного подозрения.

18. Уполномоченный державным, Иосиф приходит тайно к Герману, в виде доброго советника, и советует ему сложить с себя патриаршество; потому что беспокойство в народе слишком велико и долго удерживаемо быть не может, сколько бы царь ни удерживал его: узнавши о расколе, откажется от него, наконец, и сам державный. Не видишь ли, сколько единомышленников около Иакинфа, сколько опять их около Феодосии и родного брата ее Иоанна, также — около Марфы и инобрачной[74] их сестры Ностонгониссы? Не известно ли тебе, что монахи ходят в те обители, в которых есть старцы, обливаемые потом тяжелого подвижничества? Если ты опираешься на Евлогию, то посмотри на сестру ее Марфу, посмотри на ее дочерей, как они преданы Арсению, а тебя уничижают более всех. Что же касается до мирян, то я и сказать не могу, до какой степени привержены они к Иакинфу и монахине Ностонгониссе, сестре, как ты знаешь, вышеупомянутых Феодосии и Иоанна. Итак, что, наконец, останется тебе, если откажется и оставит тебя царь? Поспеши же сойти с честью, пока есть у тебя время действовать по своей воле; а иначе как бы не наступила такая пора, когда ты будешь вынужден совершить это дело не по собственному избранию, и наделаешь смеху, вышедши из церкви поневоле. Так говорил патриарху притворно советовавший Иосиф. Но его речь не проникла в душу слушателя; говорящий не убедил его. Мог ли патриарх вообразить, что таково желание царя, и что совет Иосифа есть отражение царских мыслей? Он не только оставался на своем месте, но еще, полагаясь на благорасположение к себе державного, увеличивал число клириков и хиротонисал иерархов. Это было забавно и смешно: его надежды походили на то, как если бы кто, упавши с корабля и думая спастись, хватался за морскую траву. Впрочем, державный, желая избежать подозрения и сдержать себя, показывал вид, что он благосклонен к патриарху, и в отношении к нему обнаруживал много такого, чрез что давал ему возможность располагать к себе сердца народа. Так, например, при наступлении праздника Ваий, когда по обычаю совершается утреннее служение, патриарх посылал и получал от державного большое количество серебряных и медных монет, которые завязавши в обрывки платка, приготовил так называемые эпикомпии[75] и приказал разбрасывать их народу на всем пути церковного хода, до самого храма сорока мучеников. Такова была скрытность царя пред патриархом, чтобы последний никак не узнал о его намерении передать патриарший престол другому.

19. Нехудо сказать теперь и об Иакинфе, также о Феодосии и Иоанне и об инобрачной сестре их Ностонгониссе. Иакинф был западный монах. Прибыв в Никею и живя при храме Архистратига, близ патриархии, как иностранец, никому незнакомый, он стал собирать к себе детей и, окружив себя ими, не только учил их, но и кормил. Арсению было донесено, что монах учит детей, не быв к тому приставлен. Патриарх призвал его и расспрашивал, и видя, что он человек вообще оборотливый, смелый и свободный в слове, притом, по его словам, принадлежал к числу посвященных, — принял его и смотрел на него, как на своего. Потом, когда Арсений находился в тех обстоятельствах, о которых было говорено, Иакинф, оказавшийся усердным ревнителем о его пользах, еще больше вкрался в его дружбу. Затем, по возведении Арсения на патриаршество константинопольское, Иакинф был самым верным из домашних его лиц, вместе с Игнатием Родосским, человеком тоже благочестивым, отличавшимся монашескою мерностью. Оба они были всегдашними общниками патриарха в скорбях его и советах; и показывали великую ревность о том самом, о чем ревновал и патриарх. Когда же этот низведен был с престола, — скрылись и они по углам, потому что не имели позволения следовать за патриархом, и подчинились необходимости хотя со скорбью, однако ж, невольно. Игнатий вскоре умер, а Иакинф со своими учениками, боясь царя и в то же время видя, что сестра его Марфа особенно привержена к патриарху, стал посещать ее и, тогда как царь ничего не знал, в темном своем углу получал от ней пищу. У монахини Марфы был сын Иоанн. Она имела трех сыновей: Михаил и Андроник жили у царя, и вскоре первый из них — Михаил, который был моложе Андроника, получил от державного достоинство примикирия; а другой — Андроник возведен в звание великого коноставла. По этой причине, один завидовал в почестях другому, и отсюда произошло весьма многое, о чем подробно скажем в своем месте. Эти двое, живя у царя, ни во что не мешались; но Иоанн — младший получил первое воспитание под руководством покойного деспота Иоанна и, видя приверженность своей матери к патриарху, сам тоже чрезвычайно ревновал за него: правило — не коснися, ниже осяжи[76] соблюдал до самых мелочей. Этого же правила вместе с ним держалась и сестра его Феодосия, со смертью мужа Валанидиота, овдовевшая и получившая наклонность к жизни монашеской. К обществу их принадлежала и единомысленная с ними монахиня Ностонгонисса, которую называли инобрачною, потому что она была дочь Тарханиота от первой его супруги. Все эти лица составляли кружок Иакинфа и чрезвычайно ревновали за патриарха, изгнанного — вопреки божественным законам и справедливости — злодейски. Доселе было так.

20. Между тем царь приготовил патриарху и другое искушение. Когда епископ Сардский Халаза, прожив довольно времени в Константинополе, собрался отправиться в свою епископию, он тайно дал ему поручение — или лично увидеться с патриархом и сказать то самое, что говорил Иосиф, или лучше прислать ему письмо из Халкидона, возвращаясь на восток — выдумка глубоко обдуманная и меткая. Важно и то, что слова Иосифа повторит ему лицо, по высоте своего престола, имеющее преимущество пред другими; да важно опять и то, что хиротонии Сардского епископа Арсений не принял бы, следовательно, представления его должны показаться убедительными для патриарха, которому он предан, как принявшему себя, и будут доказывать, что видно епископ знает какой-нибудь более глубокий подкоп, когда говорит и советует оставить престол. Ведь другие в большую вину Герману вменяют, по-видимому, только то, что он взошел на престол Арсения, и потому сочли необходимым отделиться от церкви. Но если бы епископ Сардский великою виною Германа почитал еще то, что сан архиерейства получил он от такого патриарха, каким был Никифор, поставленный из Ефесских епископов; то говоря это, он не больше обвинял бы его, как и себя. Так вот тогдашний патриарх действительно получил письмо от Сардского епископа, который писал его по переправе чрез Босфор Фракийский, взошедши на корабль, и разными причинами убеждал Германа отказаться от патриаршества. Прочитав это письмо, патриарх пришел к недобрым мыслям: как осмелился бы епископ писать это и оскорбить предстоятеля, думал он, если бы не имел внушений посторонних? Желая прояснить себе, что значит такое предложение, он счел нужным полученное письмо тотчас отослать к царю, и полагал избираемым путем найти неложную оценку настоящего явления. Если царь будет огорчен этим письмом, говорил он, и такой поступок признает столь важным, что пошлет за писавшим и заставит его возвратиться, чтобы за такое предложение предстоятелю, подвергнуть его суду; то откроется, что это сделано без ведома царя, и положение вещей можно будет считать безопасным. А когда, напротив, узнав о письме, он не обратит на него внимания, даже под разными предлогами постарается извинить этот поступок и отложить рассмотрение его, что-де со временем, может быть, исследует, или станет хитрить как-нибудь иначе, чтобы успокоить и умиротворить меня; тогда не останется более никакого сомнения, что царь пресытился мною, и что это написано по его внушению. Предположив это в уме, патриарх отдает письмо письмоносцу, и тут же для памяти прилагает свое, в котором говорит, что он очень оскорблен этим посланием. Получив и прочитав присланное письмо, царь не только не был им огорчен, но еще огорчился сам за себя, что он, подавляемый таким множеством государственных дел, принужден в то же время заботиться и о патриархе, и тотчас, нисколько не медля, отвечал так: «Этот человек, согласно с канонами церкви, в твоих руках; много вокруг тебя и судей, которые знают каноны. Вели им на таком основании исследовать дело, как хочешь. Царя это не касается; его занимают другие дела и беспокойства, — их множество и они необходимы». Получив такой ответ, патриарх понял, в чем дело, и не хотел противоречить (да и как можно было ему спорить с царем!), но стал приготовляться к сдаче патриархии.

21. Вот наступил месяц гамилион[77] и празднуем был праздник святого креста, который мы называем Воздвиженьем. В день этого праздника, в последний раз облачившись в святительские одежды, патриарх совершил воздвиженье креста и вместе отслужил литургию, а потом в тот же день, поздно вечером, удалился и, прибыв в свою келью, построенную на морском берегу в Манганах, стал там проводить жизнь уединенно. На другой день, только что наступило утро, царь, услышав об удалении патриарха, тотчас собрал сенат, архиереев, весь церковный собор и, притворившись печальным, начал просить и даже грозился употребить силу, если патриарх не послушает, всячески выражал усердие и желание возвратить его на престол. Но Герман с Критянином говорил совершенно по-критски: притворившись также, будто не знает тайных чувствований царя, он высказывал ему благодарность за его благорасположение, уверял, что и навсегда останется благодарным; однако ж, ссылаясь на свою старость и слабость здоровья, тем не менее отказывался от константинопольского престола, хотя занимал его с удовольствием, и просил, как царя, так и присутствующих архиереев, взять его в свое распоряжение, каковую свою волю засвидетельствовал и грамотою отречения. В этой грамоте говорилось, что он никогда уже и ни в каком случае не примет предстоятельства, хотя бы принуждал его сам царь. Тогда державный, открыто имея в руках то, чего домогался тайно, снова приступил к патриарху с убеждениями и показывал вид, что не соглашается на его отказ, а между тем радовался и собирался почтить его. Прежде всего, смягчая в Германе чувство, возбужденное отречением, царь просил его мнения относительно нового патриарха и требовал его совета по этому делу; потом дал ему право называться и писаться отцом; а этот, наоборот, первый из прочих, нарек царя, говорят, новым Константином. Что же могло быть важнее — получить имя отца от царя — нового Константина? Если рассмотреть это дело шире, то такое название, в угодность царю, выдумал первый Герман, так как он всегда готов был служить правителям; а царь принял его не просто, как имя случайное, а как предсказанное ему в его детстве, когда у своих родителей, по его рассказу, слыл он Константином. Другие, впрочем, называли его Мануилом, и это кажется справедливее, потому что таким предсказанием, то есть, именем и прозванием определяется время его жизни. Некоторые ошибались, уравнивая его времена семнадцати годам; так как Михаил Палеолог заключает в себе семнадцать букв. С присоединением имени Мануил, его название будет выражать двадцать четыре года его царствования. Тогда как царь заботился о назначении Герману достаточных средств содержания и обещал многое, — Герман писал ему следующее: «Бог усмотрит мужа, достойного пасти его церковь и поможет ему в священном его попечении. А быть поставленным в отца царю есть дело, конечно, великое и, во всяком случае, почтенное, лишь бы кому Бог даровал почесть усыновления. Кто достоин называться отцом царя, если Отец Небесный один не признает его достойным попечения о царе? Что же касается до твоей заботливости о необходимых моих потребностях, то эта заботливость излишня и не необходима для тех, которых Бог питает, как и птенцов врановых. Притом и моя церковь (разумеет Адрианопольскую), обогащающая моего архиерея, при помощи Божией, может пропитать обоих нас». Так-то Герман отказывался тогда от всех сделанных ему предложений. Тот, кого нарек он Адрианопольским после себя епископом, был его племянник Варлаам или Василий: он нисколько не думал о жизни духовной,

22. но занимался нарядами, любил лошадей, носил оружие и вменял себе в честь ходить с войсками в поход. Пока жив был его дядя, доходившие до сведенья царя поступки племянника были прощаемы: но после, когда беспорядков его собралось множество, а старец уже умер, он был позван пред суд и в продолжение многих дней отвечал как помешанный, притворяясь, будто за собою ничего не знает, а потому выслушал приговор собора о низложении. Но быв низложен и ничего не зная, что делал и терпел, и о чем его спрашивали, он чрез несколько дней, вдруг стал умен и вздумал настойчиво просить царя, чтобы он позволил ему, следуя наклонности, в качестве военачальника идти сразиться с врагами и овладеть всеми их трофеями. Выслушав эти слова его, царь возымел к нему сильное подозрение и даже нашел его человеком опасным. Державный соображал, что если мог он сказать это, то в состоянии будет и сделать (основание, сообщавшее такому подозрению вероятие, подтверждалось, во-первых, возрастом Варлаама, во-вторых, телесною его силою, в-третьих, опытностью в подобных делах), и получив дозволение, может быть, будет замышлять и действовать не за нас против врагов, а против нас с врагами, как перебежчик, и потому, скованным заключил его в темницу, чтобы тех намерений, говорил царь, не выполнил он на нас, какие вызывался выполнить на врагах. Потом, желая относительно его совершенно успокоиться, царь приказал Чикандиле, человеку на это проворному, отвесть его в Никею вместе с одним болгаром, Чувилою, который подозреваем был также в намерении бежать, и там, заключив их в крепости, обоих лишить зрения, что и было исполнено.

23. Отделавшись от Германа, царь вместе с иереями стал рассуждать об избрании нового патриарха, как будто бы ничего не знал, и не предполагал в своих мыслях никого готового. Епископы, не подозревавшие тайных пружин, и мыслившие о деле поверхностно, износили из сердца мнение в пользу то того, то другого. Но тем, которые глубже проникали в ум державного и угадывали его мысли, казался один только способным предстоятельствовать и приятным царю. Рассматривая предмет сообща, архиереи подавали мнения в пользу Иосифа Галисийского, мужа духовного и доброго, простосердечного и благонравного, заимствовавшего некоторые приемы из жизни придворной; потому что, при жизни своей жены, он принадлежал к клиру блаженной памяти деспины Ирины и служил чтецом, чрез что привык к речи довольно свободной. Притом любил он, что попадет ему в руки и что можно было открыть безопасно, сообщать другим, тогда как прочие все берегут про себя. Но всего удивительнее то, что он душевно расположен был к монашеской жизни, проводимой в псалмопениях, в бодрствовании, в постах, в питье воды, когда нужно, в кротости, справедливости, добронравии, простоте и вообще во всем, что неукоризненно, — не нерадел ни о какой человеческой добродетели. Встречается ли он с кем, — тотчас обнимается, дружески разговаривает, шутит и хохочет, когда кто сказал что-нибудь остроумно или поступил забавно. Умел он также подойти к сильным правителям и ходатайствовать о других, но не бежал к роскошным столам, уставленным различными винами и лакомствами, а кушал с простонародьем, и особенно с теми, которые жизнь свою проводили в бедности, в отчуждении, и ни у кого не бывали в гостях. Приняв такое мнение об Иосифе, царь в двадцать восьмой день месяца скирофориона[78], в десятый индикт, 6775 года возвел его на патриаршество, а в новомесячие экатомвеона рукоположен он в епископа. Во время его хиротонии произошло следующее.

24. Монах Пинака, принявший хиротонию от Германа, был архиепископом Ираклеи Фракийской; а Ираклейскому архиепископу издревле принадлежало право рукополагать патриарха, так как Византийская церковь некогда зависела от Ираклейской — и от ней получала епископов. Но Иосиф отказался принять хиротонию от Пинаки. Поэтому державный сделал тогда искусный оборот: Пинаку пригласил он служить литургию в дворцовом храме, и тот служил ее за большую награду. А между тем Митиленский епископ Григорий, рукоположенный уже давно, избран был хиротонисать патриарха.