- Впрочем, я не прочь пожить в Москве, - продолжал он. - Я отдохну здесь. В

Петербурге надоели мне и приятели и враги. Все значительные петербургские журналисты меня хвалили и хвалят, хотя их похвалы глупы, но все-таки похвалы. А вот недавно, - говорят, я сам не читал, - появились в журналистике какие-то проклятые насекомые, шмели - и точно слышу, жужжит что-то над самым ухом, того и гляди, что укусит. Я давно бы раздавил этих шмелей, но руку лень приподнять…

До трех часов утра просидели мы с ним, разговаривая о будущей нашей поездке в чужие края, о князе, его семействе и о прочем.

17 июля.

Князь с каждым днем начинает чувствовать более и более расположение к Рябинину.

Резкая, немного странная манера, вечно-таинственный вид знатока, уменье действовать незаметно на самолюбие, придавая речам сухость и далее грубость, порою истинно-поэтическое одушевление - все это вместе, чем вполне обладает наш приятель, действует необычайно на князя…

Рябинин ходит с ним по залам и останавливается беспрерывно перед картинами, восхищается ими и уверяет, что таких драгоценностей, как у него, нет даже и в петербургском Эрмитаже. Однажды мы втроем ходили в большой зале. Рябинин посмотрел на одну картину, остановился, поднял руки вверх и с жаром воскликнул:

- Это оригинал, князь, поверьте мне, оригинал! я узнаю в этой картине Франциска

Альбани. У него вся манера Анибала Карачча, так что иные произведения Альбани невглядевшийся глаз может смешать с созданиями Карачча. Хотя в Альбани нет своего, типического, но он замечательный мастер. Позвольте, дайте вглядеться в эту фигуру. Ба! да это редкость… Венецианской школы… Тинторет! настоящий

Тинторет!.. Славная у вас галерея, князь… И знаете ли, что я сказку вам? я рад, что у вас мало картин немецкой школы… Хороши они, эти Дюреры, но можно обойтись и без них. Не люблю немцев, откровенно признаюсь вам, - народ отвлеченный… Один Шиллер, да и тот не немец, а итальянец…