«Какой он молодой, я и не представлял себе, что он такой молодой! — думал Калугин, всматриваясь в ясное, резко очерченное лицо, в высокий лоб, прикрытый белокурым чубчиком. — Он же совсем простой парень — хороший простой русский парень».
Сейчас на этом лице не было обычной суровой сдержанности, было просто выражение усталости и боли, потому что доктор плотно стягивал бинтом плечо капитан-лейтенанта. И в то же время выражение бесконечного облегчения, бесконечной ясной радости было на этом лице.
— Так говорите, доктор, лучше старпому? — спросил командир.
— Сейчас ничего, — сказал Апанасенко, продолжая бинтовать руку. — Я ему морфию впрыснул, теперь спит. Думаю, должен выжить наш Фаддей Фомич.
Все отдайте, чтобы выжил, — сказал Ларионов. Он сдвинул свои светлые брови, потянулся в карман левой рукой, достал измятую, мокрую пачку папирос, присвистнув, бросил ее в стоящий рядом полный окровавленной ватой таз.
— Гаврилов! — позвал командир. И мягко ступающий вестовой, тот самый, что с такой яростной точностью подавал к орудию снаряды, заглянул в дверь кают-компании. — Достань-ка, брат, коробочку моих сигарет! — Гримаса боли вновь пробежала по его лицу. Он глянул на нескольких моряков, сидящих на диване и белеющих свежими перевязками. — Ну, мичман, как глаза?
— Как будто лучше, товарищ командир, — прозвучал голос Куликова из-под бинтов и ваты.
— Все еще плачешь, мичман?
— Все плачу, товарищ командир.
— Добро, за всю жизнь выплачешься. После слез радость бывает.