Когда вечером Ольга вернулась из конторы строительства, Янков дремал в кресле.

Она разбудила его. За окнами голубело все напряженнее, все страшнее. Казалось, сейчас зелено-голубым огнем вспыхнут Амур и тайга. С набережной доносились песни на многих, неизвестных Ольге, языках.

— Я бы прошлась, Гаврила Ефимович, — сказала Ольга. — Сегодня в Хабаровске оперетта, сегодня я проснулась в Хабаровске, в пути написала Шотману, сейчас мою записку уже передают ему, а между опереттой и Шотманом тысячи километров. Пойдемте пройдемтесь. Завтра я сажусь за работу.

— Пренеприятная, ты понимаешь, история вышла с этим рыбьим жиром, — ни с того ни с сего вдруг сказал Янков. — Дело, видишь, в том, что я вроде как бы ослеп. Не совсем, а этой… как ее… птичьей, ну… куриной слепухой, что ли…

— Что же вы мне ничего не написали?

— Да что писать-то?.. Болтать начнут… паника… то да се… Я молчком, молчком. Дали мы молнию — прислать рыбьего жира, у нас слепых пятнадцать человек. Я уж помалкиваю о себе. На тебя хотел было свалить — дескать, малокровие у девчонки, а ты — дура какая-то несмышленая — запутала все к чертям. Жди вот теперь.

Он встал, протянув вперед руки.

— Накинь на меня пальто, выйдем пройдемся.

На набережной плясали и пели. Многие, как Ольга с Янковым, степенно и осторожно ходили парами. Бригада грузина Гогоберидзе готовилась петь старинную украинскую песню, молотовцы обещали ответить имеретинской хоровой. Латыш медленно читал еврейские стихи.

— Обмениваются, — важно сказал Янков. — Порешили мы обменяться языками. Грузины — по-украински, украинцы — по-грузински, латыши — по-еврейски, евреи — по-татарски… Удивительная история! — хихикнул он. — Я то же самое не удержался…