— Да, побегали, повертелись, — соглашается Шлегель. — За ящиком мыла Шотман, бывало, тысячи полторы километров отмахает. Ничего не было под руками. Полухрустов, помнишь, как поедет на ревизию, так, значит — исчез на год; только по радио и известно, где он.

Пятиэтажный дом дрожит под ветром. От воплей вьюги уютно на душе и тепло. Вьюга напоминает борьбу, авралы, штурмы, и пусть вопит и лает — теперь она «чистый пейзаж», как говорит Гаврила Ефимович, «чистый пейзаж и удовольствие».

Высокий дом стоит под ветром, и в его подъездах и воротах, как в больших свистках, что-то оглушительно заливается.

Но никого это не раздражает. Мало ли они слышали этих песен. Из каждого звука родится пережитое, всплывают случаи, анекдоты, встречи.

— А я, ребята, — говорит Янков, — хочу еще дальше на север забраться. В Арктику самую. На зимовку.

— Успеешь, — бурчит Шлегель. — Отдохнуть надо.

— Нет, скучаю, не могу отдыхать, — говорит Янков. — Глушит меня город. Я ведь, Семен, природу люблю.

— Брось ты арапа запускать! — смеется Шлегель. — Ты бы врать научился складнее. Какая такая у тебя любовь к природе? Откуда?

— Утром проснусь, лежу в кровати — и вот встает она, берет за сердце, природа. Слышу, как начинают пилы. Эх, батенька мой, был бы я музыкант, я б тебе записал! Вот начинают паровые пилы. На быстром ходу волнуется сталь и поет открытым голосом, с переливами. Тут сразу можно догадаться, какую она породу пилит. Кедр не дает такого звука, как дуб, но береза, брат ты мой, береза, если на хорошее бревно попадешь, как соловей заливается… А за паровыми пилами вступают электрические — аккордами, рывками, за ними — ручные — грубовато, тзи-тзи, вроде аккомпанемента, и так все сольется вместе, и так звенит сообща, что хоть подпевай… Я, бывало, всю стройку слышу, мне и смотреть не надо, я и так понимаю, что где.

— Так это ты всюду можешь иметь, какая ж это природа, — говорит Шлегель, вставая. — Это, Гаврила Ефимович, строительство, а не природа. И потом в Арктике, брат, никаких лесов нет. Не выдумывай зря.