Он редко выходил на люди, а больше сидел дома, прижавшись ухом к радиоприемнику, точно подслушивал события мира, сидя за дверью. После гестапо он привык говорить шопотом и очень немногословно.

— Ты слышишь? — спрашивал он у жены глазами.

— Этого следовало ожидать, — отвечала она, догадываясь, что он имеет в виду.

Гостей они звали редко: Генриха утомляли люди и разговоры. Когда жена уходила в редакцию немецкого журнала, где она работала кем-то вроде внештатного редактора прозы, Генрих ложился на диван. Позвоночник с трудом держал его худое, легкое, почти невесомое тело, на котором рубец был пришит к рубцу, шрам к шраму, будто тело собирали по кускам.

Слева от Хозе жили супруги Озолины: он русский, она политэмигрантка из Вены, оба редакторы Издательства литературы на иностранных языках. У них бывало много народу, главным образом писатели и переводчики, и они часто спорили или пели до поздней ночи. Хозе иногда посещал их, но ему было скучно в кругу чуждых тем — о романах, хорошо или дурно переведенных, рецензиях и рецензентах или о принципах перевода по подстрочникам.

Знал Хозе еще двух или трех венгров, высокого, статного, необычайно самовлюбленного хорвата с такими большими чувственными глазами, что все лицо его, казалось, только для того и существовало, чтобы их поддерживать в надлежащем виде. Знал француза, работающего в Институте Маркса — Энгельса — Ленина, и другого, изучающего русский язык и что-то пишущего. Знал польку, очень красивую немолодую женщину с медленной походкой истукана. Когда ее спрашивали, откуда она родом, она неизменно отвечала:

— Из Березы Картусской.

То есть из самой страшной польской тюрьмы.

Но большинство обитателей составляли немцы, и их язык преобладал в коридорах отеля. Они любили пускать в дело туманные формулы, рекомендовали выждать, ждали, что скажут народы.

— Но ваш народ уже сказал свое слово, выбрав себе Гитлера!