Шорох двери. Тишина. Чирканье спички.

— У меня сегодня большое горе. При свете вы увидите тяжелую картину, возьмите себя в руки, — услышал Коротеев, и, когда зажегся свет, он призакрыл глаза.

Помещение было маленьким, тесным. Высокий худой учитель укрепил свечу в горлышке бутылки.

— В городе вы, должно быть, привыкли ко многому, и мое горе едва ли покажется вам серьезным, но поглядите…

И Коротеев взглянул, куда показал рукою учитель.

Три маленьких тела лежали на куче соломы, небрежно покрытой темной дерюгой. «Нет, это же кровь — не дерюга», — сразу разобрался Коротеев.

— Один жив, но что я буду с ним делать? — прошептал учитель. — Я кое-как перевязал его. Вы не врач, кстати? Жаль. Утром они его все равно умертвят.

Не было сил оторвать взгляд от детских тел. Одно из них, скрюченное предсмертной болью, было таким худым, что как бы всосало в себя рубашонку. Лица не было видно, оно было прикрыто шапкой, но руки с бледными пальчиками, вымазанными в чернилах, еще казались живыми.

Коротеев коснулся их. Они были уже тверды.

— Этот мальчик — любимец мой, — сказал учитель. — Способный, даровитый. Все время писал отцу письма на фронт. А как остались мы у немца, он вел дневник. Какая трогательная и страшная книга! Ребенок на войне… Такой книги еще не было в мире… Ему попало первому, но, думаю, все кончилось у него быстро. Шесть пуль в голову — много даже для такой умной головы, как его. А этот… — и учитель потянул Коротеева за плечо ко второму телу.