Оно лежало навзничь, свет нервно бегал по его лицу, словно ища лазейки внутрь, туда, где еще, может быть, теплилась жизнь. Белый помятый вихор, белый крутой лоб, и голубая щелка страшных своей неподвижностью глаз, и губы, умершие на вскрике, и белые ряды зубов… и все такое жалкое, страшное, как всегда бывает страшна детская гибель.

— Этого я октябрил когда-то. Сирота. Жил у бабки. Ему шел девятый год. Какой поразительной душевной чистоты был он, если б вы знали…

Коротеев взял учителя за плечо.

— Как это произошло?

— Сегодня один из здешних офицеров случайно нашел нас. Я ведь тут сторожем числился. Ребятки, по старой памяти, лазали ко мне. То расскажи им, как война идет, то сказку придумай. Сколько раз запрещал им ходить ко мне — лезут все-таки. А ведь и мне без них было тяжело. Выходить на деревню не могу, так что через них только и была связь с миром…

Коротеев остановил его:

— Надо думать, как выбраться отсюда.

Учитель с трудом понял, что ему говорит Коротеев.

— Да, да, конечно, — ответил он. — Но я еще не сказал вам, что и я ранен тоже. И плохо ранен — в грудь.

Он погладил рукой лицо мальчика, которого когда-то октябрил.