— Это еще что за новости? — и проводник высунулся за дверь, поглядеть в чем дело, потому что остановки тут не должно было быть. Перед нашим вагоном, метрах в ста от железнодорожного полотна, показалась новая гора хлеба с завихрившимся гребнем. Три девушки-колхозницы хлопотали вокруг хлеба, тщетно пытаясь набросить на него длинный, широкий брезент. Ветер рвал полотнище у них из рук и хлестал им по зерну, и оно еще быстрее разлеталось в стороны под растерянные крики колхозниц.
Их разгоряченные обветренные лица, сбитые на затылок головные платки и мокрые от пота блузки свидетельствовали, что они борются с ветром из последних сил и уже обессилели, отчаялись и если не плюнули и не ушли, то потому только, что нельзя же спокойно видеть, как ветер играет зерном, под которое вот-вот должен подойти товарный состав.
Тут парень, что стоял в нашем тамбуре, оттолкнув проводника, спрыгнул наземь и, прихрамывая, побежал к зерну, размахивая снятым пиджаком. На бегу он обернулся к поезду и что-то крикнул, зовя за собой. Лицо у него было веселое, и, может быть, он кричал в это время что-то озорное, потому что у вагонов громко захохотали.
— Давай, давай! — прокричали рядом, и человек двадцать пассажиров, крикнув «ура!», решительно бросились вслед за парнем. Побежала проводница соседнего вагона, побежал, теряя на ходу тапочки, какой-то военный в галифе и майке, побежали девушки-экскурсантки. Они бежали, озорно смеясь и гомоня, съехали вниз по крутому откосу полотна и атаковали хлебную гору с такой дружной и слаженной стремительностью, будто заранее сговорились, что делать. За ними вприпрыжку устремился мальчишка лет тринадцати с большим медным ярко начищенным чайником в руках. Он размахивал им, как факелом, и чувствовалось, что сейчас он намерен сделать что-то важное, до чего не додумываются и взрослые.
Наш парень, прибежав первым, отстранил колхозницу и толково расставил подбежавших помощников. Брезент стали укладывать не с подветренной стороны, а с наветренной, чтобы воздух прижимал его к зерну, а не отрывал, и уже подставляли с боков какие-то фанерные щиты и подсовывали под бечеву жакеты и передники колхозниц, чтобы веревка не погружалась в зерно. Вероятно, и пиджак, которым он сначала размахивал, тоже улегся куда-нибудь под веревку, потому что теперь в руках у него ничего не было.
Мы опустили стекла окон и с откровенной завистью следили за горячей работой у хлеба и тоже что-то советовали и одобряли, с удовольствием наблюдая за нашим парнем. Он, видимо, чувствовал, что им любуются, и был очень хорош, ловок и по-настоящему красив. Женщины нашего и соседнего вагонов расточали ему похвалы. Впрочем, и те, кто работал у хлеба, не отказывали ему во внимании. Он сразу стал любим за то, что поступил так, как хотели, но не решались поступить все остальные. В нем каждый хвалил как бы ту часть самого себя, которая хотела сделать то же самое, что сделал он.
Наша соседка, та, что впервые крикнула о бьющем в окна зерне, убеждала, что следует о нем написать коллективное письмо в газету, и даже, кажется, начала что-то сочинять, но тут поезд, стукнув вагонами, тронулся. Сигнала за ветром мы не услышали.
— Скорей, скорей! Садитесь! — закричали со всех сторон работающим пассажирам, но те уже и сами увидели, что поезд пошел, заторопились назад, подсаживая друг друга на полотно и впрыгивая на ступеньки идущих мимо вагонов.
Парень из нашего вагона почему-то замешкался. То ли искал он свой пиджак, то ли не слышал рывка состава, во всяком случае, когда добровольцы ринулись к поезду, он, стоя на хлебе, еще о чем-то разговаривал с колхозницами, затем, как и все, заспешил к полотну, но споткнулся и, остановившись и видя, что опаздывает, отчаянно замахал нам руками, прося о чем-то.
Но мы уже не могли слышать его. Можно было лишь заметить, что лицо его стало таким печально-растерянным и несчастным, какое бывает у обкраденного или что-то потерявшего человека.