Дымилась маленькая уютная Ялта, никогда не бывшая крепостью. Дымилась многострадальная Феодосия. Привольный Коктебель лежал, подобно Помпее наутро после извержения Везувия. В нем не осталось ни одного здания, кроме дома покойного поэта Волошина. В аллеях Никитского сада, созданного трудами нескольких поколений русских ученых, бродили брошенные немцами и румынами кони, валялись автомобили, деревья были обглоданы, кусты потоптаны, здания загажены и разрушены.

Не лучше было и в глухих крымских степях, дававших нам до войны знаменитую пшеницу-крымку. Редкий колхоз, редкое селение остались целы, но что еще страшнее — погибли от немецких рук гораздо более ценные вещи, чем хаты, — погибли артезианские и копаные колодцы, подлинные кормильцы степи. Степь была обречена на умирание. Жители ели макуху.

До войны разве мы думали в Крыму о еде? Мы только об одном тогда печалились, что в Крыму еще мало цветов, что почему-то в парках недооценены магнолии и фейхои, и здешние садовники с ног сбились, выводя экзотов и позабыв, что на свете существуют редька, репа, свекла и капуста. И вдруг в мае 1944 года все это сразу понадобилось от Евпатории до Керчи.

Мне случилось ненадолго заглянуть в Крым в декабре 1944 года и несколько дней пробыть в Ялте. Ее исковерканная набережная была пустынна, но чиста, прибрана: чьи-то невидимые руки убрали щебень, балки и кирпичи, подмели асфальт, посадили молодые саженцы вместо срубленных столетних акаций.

И, помню, тогда уже спорили, готовились к строительным боям патриоты, энтузиасты Крыма. Мечтали о будущей Керчи. О ее замечательной нефти. О ее газах. Уже стояла перед глазами идея газификации Крыма. В разбитых степных колхозах мечтали о будущей воде, о канале с Днепра или о подводном туннеле с устьев реки Кубани, пока что очищая заваленные колодцы, — и план сдачи хлеба был уже выполнен.

Стук молотков и скрежет пил уже и тогда оживлял воздух Крыма.

Событие накапливается прежде, чем свершиться. Еще шатаясь от незаживших ран, еще кровоточа, еще не поднимая от земли своей веселой, буйной головы, Крым уже оживал душою. Надо было чему-то произойти, пролиться последней капле, прозвучать заключительной ноте, чтобы из всего, что имелось налицо, родилась песня.

В январе этого года, в разгар предвыборной кампании, ранним ветреным утром я приближался к Севастополю со стороны Орлиных ворот (раньше — Байдарских). Склоны Сапун-горы с полузаросшими травой воронками, траншеями и блиндажами, а потом, поближе к вершине, с многочисленными братскими могилами и памятниками героям 4-го Украинского фронта и Отдельной Приморской армии, были густо, как металлическим гравием, усыпаны винтовочными гильзами.

Город не обманывал подъезжающего к нему, не рядился в лучшее платье — он сразу открывался развалинами и ими же продолжался. На протяжении нескольких километров глаз мой не мог найти ни одного целого здания, и, однако, отсутствие привычного городского ландшафта — зданий, улиц, фонарей, вывесок — не смущало народ. Бежали в школу дети, хозяйки торопились в магазины, шли рабочие с инструментами, проезжал, ухая на уличных колдобинах, грузовик с материалами, откуда-то со двора выбивался какой-то производственный дым, пахло горячей смолой — видно, вблизи собирались что-то асфальтировать, — и трамвайные провода, свисающие с железных столбов, как лианы, производили впечатление не сорванных взрывной волной, а еще не протянутых как следует.

По когда-то безукоризненно чистым севастопольским улицам ветер нес клубы мусора, обрывки газет и тряпичную дрянь, и казалось, что вот-вот под колеса машины выкатится выдутая ветром из подворотни какая-нибудь высохшая немецкая голова. Все сохранившиеся по бокам улиц здания просвечивали насквозь. Едучи по одной улице, отлично можно было видеть другую, соседнюю. Сквозь дырявую стену дома я видел собор Трех Адмиралов, пустой ребристый купол которого напоминал разоренное гнездо. С высоты Исторического бульвара, там, где с оторванной головой упорно простоял всю войну великий сапер Тотлебен, окруженный бронзовыми русскими солдатами, посмертно простреленными по многу раз, город в первое мгновение казался неживым. Он производил впечатление недостроенного. Памятник над братской могилой на Малаховом кургане — и тот был более похож на жилище, чем бывшие жилища нарядного, любившего принарядиться, как подобает истинному моряку, Севастополя.