Но ветер, дувший с берега в сторону моря, вдруг на несколько мгновений затих — и многозвучный, разноголосый, певуче-дробный звук тысяч молотов и молотков, ударов металла о металл, визг электрических сверл и мерное скрежетанье, медлительная грызня каких-то гигантских напильников наполнили воздух такою сладостной, такой гордой радостью, что слезы показались у меня на глазах. Какое счастье, какое великое счастье услышать биение сердца в существе, которое в растерянности и скорби уже посчитал неживым. Воздух над Севастополем стучал, скрежетал, тарахтел, повизгивал и шуршал с такою деятельной энергией, что оставалось только найти людей, производивших этот живительный грохот.

Кто их знает, где они ютились. Очевидно, везде. И отовсюду, из всех развалин, из всех осыпей зданий, от всех корабельных коробок, выглядывающих из воды Южной бухты, а тем более с кораблей, гордо возвышающихся над водою, исходило это нетерпеливое, нервное звучание жизни, которая не хочет ни на секунду замереть ни для отдыха, ни для воспоминаний.

В январе 1940 года в Севастополе народ еще бегал в кинотеатр, помещавшийся в бывшем бомбоубежище, под землей. Еще рассказывали о человеке, живущем в сейфе бывшей сберкассы. Но уже были люди, имеющие две-три комнаты. Уже вошел в обиход глагол «достраиваться». Уже можно было, идя по Приморскому бульвару, припомнить, каким он был до войны.

Приближалось то внезапно-бесшумное и как бы неожиданное наступление весны, о каком я говорил вначале. Восстановление, если говорить о нем, как о весне, уже началось и победоносно шло, все усиливаясь, но цветения, неожиданно общего подъема все еще как-то не было.

Но однажды мы почувствовали, что все ярким цветом вспыхнуло и здесь и уж бурлит, перекипает красками, чувствами и дерзаниями.

Когда же это произошло? Подготовка к выборам, самые выборы, сессия Верховного Совета, высказывание товарища Сталина в связи с речью Черчилля и, наконец, закон о пятилетием плане — от этой волны событий, следовавших одно за другим, и началось.

Нет ничего сильнее, активнее и производительнее в нашей стране, чем закон. Для советского человека он — не статья какого-то там уложения, — да и собственно не создано в мире еще такое уложение, в которое поместился бы тот изумительный закон о будущем, что только что принят. До сих пор были известны законы о том, чего не надо делать, и относились они к свершившимся деяниям. Но вот создан закон о том, что надлежит делать в будущем, и относится он не к уже содеянному, а к только намеченному. И, однако, это не предположение или рекомендация, а просто-напросто закон, обыкновенный закон, который надлежит всем выполнять и незнанием которого нельзя оправдаться.

И этот закон был тем самым первым цветом, который, подобно цветению кизилового куста, оживившего зимующие горы, сразу провозгласил подлинную весну.

Сразу оживились воскресники по восстановлению городов, зашевелились начальники хозяйственных предприятий, до сих пор все больше занимавшиеся грамматикой русского языка, чем делом, и всуе спрягавшие глагол «восстанавливать», вместо того чтобы работать по-будничному, то есть отлично и образцово. Долго говорили, будто хамса заблудилась, ушла будто бы не к нашим берегам и, стало быть, рыбы ныне не будет, но вдруг те же самые люди, вместо того чтобы клеветать на рыбу зря, ушли на баркасах в море и вернулись с богатым уловом.

На Керченском металлургическом заводе имени Войкова, на коксохимическом заводе имени Кирова, на Камыш-Бурунском железнорудном комбинате стало сразу значительно оживленнее. Закон, милые мои, ничего не поделаешь! Закон велит торопиться.