— Теперь, чего доброго, — сказала она в заключение, — у нас дружба с Аннушкой пошатнётся. Неловко мне будет к ней затесаться, а она такой человек, — коли не придёшь, сама не пошевелится и не сердясь. А теперь…

— А что теперь?! Опять-таки ничего. Мало ль что хотелось ей… И ладно, что за немца нейдёшь. Ну, однако, мне пора домой, — произнесла Ильинична. — Пойду горе своё размыкать… умом-разумом раскинуть.

— Зайди, няня; проводила до дверей, зачем же не хочешь войти?

— Да горюшко-то моё больно донимает. Сердце ныть принялось, так что не уймёшь не переплакавши…

— Ну и плачь у меня. И я с тобою заплачу, что хотят насильно замуж отдавать.

— Тебе бы всё зубы точить… А мне так Дунька истинно горе устроила и заботу. И об ней-то подумать надо да голову поломать, что только с ней сталось? Иванушку мне истинно до смерти жаль! Первое — парень хороший; второе дело — надёжная подпора старости был бы да в делах помощником. — И Ильинична, махнув рукой и скрывая слёзы, зашагала в свою сторону.

Цесаревна с участием посмотрела на свою старую няньку и покачала головой, вступая на крыльцо.

Между тем Толстой, возвратившись домой, послал за своими приятелями-заговорщиками. Первым явился Григорий Григорьевич Скорняков-Писарев[70]. Это был человек во многих отношениях замечательный и, если угодно, с большими способностями, которые, однако, не могли умерить в нём необыкновенного оживления, внезапно сменявшегося апатией и беззаботностью. Самая наружность его была непривлекательна. Он отличался угловатыми движениями и дребезжащим голосишком. Вообще он был человек непоследовательный, порывистый и поверхностного образования.

Только что прощённый при содействии и ходатайстве Меньшикова и ещё не вполне воротивший то, что ему лично принадлежало по праву, Скорняков-Писарев теперь уже оказывался врагом светлейшего, готовым соединиться с бывшею своею жертвою — Шафировым на пагубу покровителя. Таков был он и в частном быту. Сначала умолил Петра I сосватать ему девушку, которую любил, а когда свадьба состоялась, своим необузданным характером заставил её постричься в монахини. Когда же пострижение совершилось, стал томиться и мучиться, нигде не находя покоя и умоляя духовные власти снять с жены обет. Обещано было это ему неохотно, но он от одного обещания повеселел и сделался покорным орудием Толстого и Мусина-Пушкина. Их поддержкою он надеялся достигнуть желаемого.

— Что нового слышно? — крикнул Писарев, входа к Толстому, который в ожидании гостей слегка задремал.