Ноября 24, в день тезоименитства покойной Императрицы, Суворов приехал к заутрене и, но окончании службы, долго оставался в алтаре один, на коленях, обливаясь слезами. «Неблагодарный усопшему Государю будет неблагодарен и царствующему», поясняет он в письме к Хвостову, прибавляя: «в Херсоне я ходил на гроб князя Потемкина, помня одни его благодеяния», а в заключение говорит; «подарите моим русским крестьянам (т. е. не кобринским) всем по рублю из оброков».
Отношения между цесаревичем Павлом Петровичем и Суворовым были постоянно удовлетворительные. Приезжая в Петербург и представляясь Императрице Екатерине, Суворов непременно являлся на поклон и к цесаревичу, и неизменно оказывал ему знаки почтительной преданности, как наследнику престола, Правда, он не удерживал своих странностей и причуд в присутствии Павла Петровича, особенно в последние годы, когда сделался чудаком по преимуществу, и это было неприятно Павлу, который не любил вообще никаких отклонений от общепринятой колен обычаев, приличий и проч. Происходили в подобных случаях и некоторые с обеих сторон резкости, как мы уже имели случай убедиться раньше, но все это было делом обычным и для того, и для другого. В выходках своих Суворов на стеснялся нигде, в том числе и в присутствии Екатерины, которой говорил даже многое очень для нее досадное; следовательно Павел Петрович не имел причины видеть в дурачествах Суворова что-нибудь специальное, для него, цесаревича, предназначенное и потому лично оскорбительное. В этом могло его убедить и то обстоятельство, что Суворов никогда не принимал участия в интригах большого двора противу него, цесаревича, его семейства и приближенных, и вообще держал себя вне сферы дворской деятельности.
Цесаревич писал Суворову письма по разным случаям, например о бракосочетании своих детей, получал от него почтительные поздравления с пожеланиями и прочее, в подобном роде; но это доказывало добропорядочность, а не близость их отношений. Существовали причины и к холодности со стороны Павла: глубокая преданность Суворова Екатерине и сочувствие его многим нововведениям Потемкина. Подозрительный Павел Петрович, как глава небольшой партии, не в авантаже обретавшейся, не мог или не хотел смотреть на приверженцев своей матери иначе, как на своих врагов; он как будто забывал, что мать его есть царствующая Государыня, занимающая престол не со вчерашнего дня, и что можно быть верным ей слугой, а затем когда придет время, сделаться верным слугой ему, новому Императору, без всякой непоследовательности. Что касается до Потемкинских нововведений, то Павел Петрович ненавидел их сплошь, гуртом, больше всего на свете; он не признавал в них ничего хорошего и всех, кто был на их стороне, считал сообщниками Потемкина, своими противниками и людьми вредными для общего блага. Стало быть к числу таких лиц Павел Петрович относил отчасти и Суворова, который расходился с ним еще и в том, что был творцом своеобразного военного искусства, по мнению Павла — дикого, беспорядочного, противоречащего единственно верным принципам великого Прусского короля.
Таким образом, не имея противу Суворова ничего прямо неприязненного, Государь однако не чувствовал к нему расположения. Почти тоже самое, по рефлексии, происходило и в Суворове, помимо преданности верноподданного государю. Но живя почти всегда в провинции, далеко от Петербурга и появляясь в придворной сфере случайно, как лицо постороннее, Суворов не представлял себе Павла Петровича таким, каким его олицетворяли другие, стоявшие ближе к центру дел и закулисных тайн. Оттого, по вступлении Павла на престол, в Суворове было гораздо меньше опасений за будущее, чем печали и грусти о прошедшем. Первое время он находил в новом царствовании даже немало хорошего, сравнительно с прежним, и лишь по прошествии нескольких недель перед ним развернулось настоящее в истинном виде. Этому немало способствовали и письма Хвостова, изображавшего действительность в розовом свете, под влиянием воздвигнутого Государем гонения на многое худое, унаследованное им от Екатерины.
Одно из самых первых (если не первое) представлений Суворова Государю, имело своим предметом обеспечение судьбы Веры Ивановны Арсеньевой, вдовы дежурного генерала, и ходатайство об освобождении содержавшихся в Петербурге поляков, вопреки данной Суворовым амнистии. Последнее, как писал Суворов Хвостову 18 ноября 1796 года, истекало «из угрызений его совести». Не знаем, вышло ли что из первой просьбы; вернее — нет, судя по некоторым позднейшим признакам. Что касается до поляков, то они, как мы видели, были Государем освобождены, неизвестно только — по собственному ли побуждению или вследствие просьбы Суворова. Одним из первых рескриптов Государя на имя Суворова засвидетельствовано ему высочайшее благоволение; затем оказаны разные милости его родственникам. «Посвящаю мою жизнь службе Вашего Императорского Величества», отвечает ему Суворов и потом неоднократно благодарит за высочайшее внимание к его, Суворова, родным. Не раз высказывается и в письмах к Хвостову удовольствие Суворова по случаю многого происходящего: «ура, мой друг граф Безбородко — первый министр»; «вы меня восхищаете милосердным нашим государем; для себя я начинаю забывать, но не как неблагодарный, невозвратную потерю»; «Боже благослови намерения великого Государя»; «с одной стороны я плачу, с другой возношу хвалу Вышнему, что повалил кумиров (гл. образом князя Зубова): великому Государю я верен полвека». Как бы втягиваясь в колею новой жизни, Суворов изъявляет готовность несколько сойтись с близкими и доверенными у Государя лицами: «они честные люди; ниже когда косого вида от кого из них я к себе не видал, и Ростопчин внове знаком; к ним и прочим высочайшего штата душевное почтение, без ласкательства, и поздравление мое кому приличествует». Впрочем он не увлекается через меру и указывает Хвостову на осторожность и сдержанность: «к их доверенностям отнюдь не сближаться».
Скоро начали сквозить чрез розовую окраску темные пятна. Милости и награды лились от Государя полной рекой, но Суворова миновали. Он сам по этому предмету не проговаривается ни одним словом, но приближенные его лица обращаются к Хвостову с вопросами, обнаруживая недоумение и беспокойство. Еще большее беспокойство в штабе Суворова произвело возникшее снова дело Вронского, да и самого Суворова оно повергло в досаду и негодование, которые отражались на расположении его духа, даже на состоянии здоровья и высказывались в резкости писем 2.
Высланный в сентябре 1795 года из Варшавы в свой полк, Вронский явился к Румянцеву и, получив от него 6-месячный отпуск, отправился в Петербург. Здесь он написал и подал генерал-поручику Исленьеву (заседавшему раньше в варшавской комиссии по его доносу) прошение, где писал, что все смотрят на него, Вронского, как на опозоренного; что он сам стыдится самого себя, лишившись невинно милостей и благоволения Суворова; что возвратить себе доброе имя он не может иначе, «как совершенным себя оправданием перед его сиятельством и публикой», и что «всякое другое наказание не может быть ему унизительнее». Так как это письмо осталось без последствий, то Вронский подал в июле того же года прошение на имя Императрицы о дальнейшем расследовании обнаруженных им в Варшаве злоупотреблений, причем выгораживает Суворова — лично, а всю вину расхищения приписывает его подчиненным. Узнав об этом тогда же, Суворов донес Императрице почти тоже, что писал в предшествовавшем году из Варшавы, объяснив, что виновные достаточно наказаны и что дело это можно считать оконченным. Так вероятно смотрела и Екатерина II, потому что, хотя по приказанию генерал-прокурора и были отобраны от Вронского некоторые объяснения и документы, но дальнейшего хода дело не получило. Когда вступил на престол Император Павел I, Вронский, по его собственному признанию чувствовавший на себе всеобщее, явное презрение и слышавший даже мнение о его помешательстве, — через 10 дней подал новое прошение о продолжении производившегося в 1795 году следствия. Это совершенно совпадало с намерениями Государя, задавшегося мыслию — уничтожить с корнем злоупотребления предшествовавшего царствования, а потому он приказал: «всех лиц, оговоренных Вронским, отреша от мест и должностей, предать строгому исследованию и воинскому суду по законам», для чего немедленно собрать их в Петербург, удержав здесь и Вронского. Находившийся в Петербурге от полевых войск кригсрехт нашел было нужным предварительно затребовать от Суворова некоторые объяснения, но Государь на это не соизволил.
К исходу 1796 года дело однако не только не подвинулось, но и не начиналось, потому что из 13-ти прикосновенных лиц, прибыл в Петербург только один. Военная коллегия подтвердила о немедленной высылке остальных и о доставке затребованных документов, а затем еще подтверждала не раз, но безуспешно. Суворов, в районе командования которого находилось наибольшее число оговоренных Вронским, не только не отправлял Мандрыкина и Тищенко, но н запретил тульчинской провиантской комиссии высылать других, пока не последует решение на сделанное им Государю представление по этому предмету. Тем временем был упразднен в Петербурге кригсрехт и учрежден генерал-аудиториат, который и открыл судную комиссию при петербургском ордонанс-гаузе. Подтверждение было сделано строжайшее, приказано исполнить без отговорок, и высочайшим повелением, отданным при пароле 30 января, Мандрыкин и Тищенко переведены в дальние войска. Но время это уже почти совпало с выходом Суворова в отставку, когда строгие меры, направленные против него, были в полном ходу 3.
В ноябре и декабре 1796 года, сношения Суворова с Государем не имели в себе ничего неприятного Суворову или неугодного Государю. Как сказано, Суворов остановил отправку в Петербург потребованных военною коллегиею лиц, ожидая решения его всеподданнейшего донесения; в донесении этом однако никакой просьбы изложено не было, а только сказано в нескольких строках про сущность дела с Суворовской точки зрения, причем упомянуто, что Вронский одержим «частым разума помрачением». Император Павел I усмотрев в его донесений только беспокойство, отвечал собственноручным рескриптом от 15 декабря. «Не беспокойтесь по делу Вронского», писал Государь: «я велел комиссии рассмотреть, его же употребить. Что было прежде, того не воротишь; commençons de nouveau; кто старое помянет, тому глаз вон; у иных правда и без того по одному глазу было. Поздравляю с новым годом и зову приехать к Москве, к коронации, если тебе можно. Прощай, не забывай старых друзей. Павел. Приводи своих в мой порядок пожалуй». Такое благосклонное или, по крайней мере милостивое, отношение к Суворову высказывается в рескриптах Павла I еще раза два-три. Так, на одной деловой бумаге он приписывает собственноручно по-французски: «Мои чувства, любезный фельдмаршал, вам известны; я рассчитываю на вашу дружбу и на то, что вы ее выкажете также во всем, касающемся блага службы. Будьте здоровы, прощайте».
Но это продолжалось не долго, да и таких заявлений Суворову казалось мало. Он видел, какие щедрые милости и награды сыпались на других, но сам подобных знаков монаршего благоволения не удостаивался. В письмах его и его приближенных к Хвостову стала проглядывать по отношению к Государю какая-то сдержанность, в роде недоверчивости. Екатеринин день разбудил старые воспоминания, смерть Румянцева произвела также впечатление не веселое, строгий режим нового царствования выразился запрещением производить радостную пальбу в торжественные дни. Как будто одолевала скука; Суворов стал каждую почти неделю ездить за несколько верст на охоту, любителем которой никогда не был. Вслед затем проявились первые неудовольствия Государя 4.