— Еще бы. Да вознаградит тебя Господь, — поспешно ответила Тута. — Наконец хоть хлебушка пожую. Поверишь, с утра маковой росинки во рту не было.
Она разломила хлеб на две части; большую часть оставила себе, меньшую всунула ребенку в розовые пальчики, которые никак не хотели разжиматься.
— Хлебушек это, Нино, хлебушек. Вкусный! Мягкий! Хлебушек, хлебушек!
Старуха поплелась по дорожке, тяжело волоча ноги; вместе с ней ушла и та, другая, с палкой.
В садике стало оживленнее. Сторож принялся поливать цветы. Но даже шумные струи воды, казалось, не могли пробудить их от глубокого сна. От цветов веяло бесконечной печалью. Грустную картину являли собой и редкие газоны, сплошь усеянные яичной скорлупой, клочками бумаги, кожурой; чахлые, обложенные зеленым дерном деревца были привязаны к обломанным кольям.
Тута задумчиво смотрела на невысокий круглый фонтан посреди сада. Стоячая вода в нем позеленела и покрылась слоем грязи. Лишь когда кто–нибудь из сидевших вокруг фонтана бросал туда кожуру, слой грязной воды на мгновение расходился кругами.
Солнце уже садилось, и почти все скамейки были теперь в тени. На одну из них села синьора в белом платье. Ей можно было дать лет тридцать. Лицо у нее было все в веснушках, волосы всклокоченные, рыжие с медным отливом.
Синьора делала вид, что прямо–таки задыхается от жары, и настойчиво отгоняла от себя непослушного мальчишку в матроске, с лицом желтым, как воск. При этом она не забывала смотреть по сторонам, щуря свои близорукие глаза и, очевидно, отыскивая кого–то. Потом она снова подтолкнула мальчика, чтобы тот поискал себе приятеля для игры. Однако мальчик не отходил от матери; он внимательно следил за тем, как Тута ест хлеб.
Тута тоже с любопытством смотрела на синьору; потом вдруг спросила:
— С вашего позволения, синьора, вам не нужна прачка или прислуга на полдня? Нет? Жаль!