- Я знаю, друг мой, что ты мне не изменишь, а все-таки хотела тебе ухо надрать больно-больно: вот как!.. - говорила Настенька, теребя Калиновича потихоньку за ухо. - Придумал там что-то такое в своей голове, не пишет ни строчки, сам болен...

- Ну, прости меня! - сказал Калинович, целуя ее руку.

- Прости? А ты не знаешь, что довел было меня до самоубийства?

Калинович посмотрел на нее.

- О, вздор какой! - проговорил он.

- Нет, не вздор; после этого ты не знаешь ни характера моего, ни любви моей к тебе, - возразила Настенька. - Тогда, как ты уехал, я думала, что вот буду жить и существовать письмами; но вдруг человек не пишет месяц, два, три... полгода, наконец! Что другое могла я предположить, кроме смерти твоей! Спрашиваю всех, читаю газеты, журналы, чтоб только имя твое встретить, - и нигде ничего! Князь тогда приехал в город; я, забывши всякий стыд, пошла к нему... на коленях почти умоляла сказать, не знает ли чего о тебе. "Ничего, говорит, не знаю!"

Калинович слушал, потупив голову.

- И я решительно бы тогда что-нибудь над собою сделала, - продолжала Настенька, - потому что, думаю, если этот человек умер, что ж мне? Для чего осталось жить на свете? Лучше уж руки на себя наложить, - и только бог еще, видно, не хотел совершенной моей погибели и внушил мне мысль и желание причаститься... Отговела я тогда и пошла на исповедь к этому отцу Серафиму помнишь? - настоятель в монастыре: все ему рассказала, как ты меня полюбил, оставил, а теперь умер, и что я решилась лишить себя жизни!

Калинович слегка улыбнулся и покачал головой.

- Что ж он на это сказал тебе? - спросил он.