Я видел, что старик был одет в самый новый парик, в отличнейшей дорогого сукна фрак, брильянтовые запонки и в щегольской рубашке. От него так и благоухало тончайшими духами.

Бакланов стал ему рекомендовать нас.

При моей фамилии Ливанов несколько подолее и попристальнее, чем на других, остановил свой взгляд на мне.

Софи налила чаю и подала ему.

Он ее поблагодарил величественным, но молчаливым наклонением головы.

Бакланов между тем все что-то егозил и беспокоился.

— Мы вот, дядюшка, сейчас рассуждали, — начал он: — какое безобразие нынче происходит в литературе: Пушкина называют альбомным поэтом, и всюду лезет грязь и сало этой реальной школы! Какие у нас дарования: какой-нибудь в Москве Варламов, Мочалов, здесь — Брюллов, Глинка, — все это перемерло; другие, которые еще остались — стареются, новых никого не является… Надобно же как-нибудь все это поднять и возбудить.

Евсевий Осипович, слушая племянника, при конце зажмуривал даже глаза, как бы затем, чтобы ярче вообразить себе рисуемую перед ним картину.

— Возбудить никогда ничего нельзя-с!.. — заговорил он наконец. — Все возбужденное всегда ложно и фальшиво: сила и энергия пьяного человека не есть сила, сон напившегося опиума не есть успокоение.

— Но отчего? Я не так, может быть, выразился; ну, не возбудить, а развить! — возразил ему Бакланов.