— Это все равно, не в слове дело, — перебил его Евсевий Осипович: — вам, например, никак теперь не возбудить и не развить идеальной пластики греческой; в мире, во всем человечестве нет этого представления. Вам рафаэлевских мадонн не возвратить, как не возвратить и самого католицизма с его деталями. Вот нам, французская псевдоклассика и вообще вся эпоха Ренессанс были возбужденные, — что они принесли нам? Звучные, пустые, без содержания слова, прихотливые, затейливые, но без настоящего вкуса и смака формы.
Говоря это, Евсевий Осипович взмахивал глазами то на меня, то на Софи, и вообще, кажется, хотел уронить этим спором в глазах наших Бакланова.
— Однако музыка есть еще до сих пор! — воскликнул тот.
— Какая-с? Революционная! — подхватил Евсевий Осипович: — вы слыхали ли a l'armi?.. Пафос этой оперы на конце блеснувших кинжалов, и раскусите это! — заключил он, подмигнув лукаво на всех гостей.
— Я совсем не то говорю: я не хочу только этого крайнего развития реализма, — возразил было Бакланов.
Ливанов не обратил внимания на его слова.
— Мир есть, — продолжал он: — волнообразное и феноменальное обнаружение одного и того же вечного духа: одна волна стала, взошла до своего maximum'a и пала, не подымешь уж ее!.. Неоткуда этой силы взять и влить ее внутрь мира, да и отверстий нет для того.
— Ведь это, дядюшка, известная старая вещь: мистицизм и пантеизм! — возразил было опять ему Бакланов.
— Что ж мистицизм! — воскликнул, весь побагровев, Евсевий Осипович: — что вы мне в укор ставите то, чего вы и не нюхивали… Для моего Бога нет формы: я верю в Его вечную, вездесущую и всетворящую силу. Шутку какую взяли: мистицизм и пантеизм! Так вот сейчас, как круг пальца повернул, и порешил все!
При этих словах Евсевий Осипович беспрестанно уж кидал на меня взгляды; но я дал себе слово сохранять молчание, и кроме того, нечего греха таить, больше всех их разговоров меня занимала Софи.