— Барынино жалованье получил, — отвечал сей последний русской ирониею.

— А за что бы этак пожаловала?

— Здорово живешь.

— Все-таки привязалась, чай, к чему-нибудь? уж так водится.

— Захотелось подраться, так привязываться не мудрость. Такая у нас жид-барыня: коли день кого не поколотит, так к вечеру рада на стену лезть; и тут не попадайся никто на глаза. Давеча послала она меня из рядов за кульками домой; я только что зашел с тобою в лавочку, а там, сам ты знаешь, долго ли мы были, — и воротился к ней; так, слышь, зачем промешкал. В рядах-то, как путная, она только побранила меня да покосилась — там был с нею какой-то офицер…

— Офицер?

— Да. Я было и рад тому: думал, сошло с рук, а не тут-то было. Воротились домой, она и почала мне с щеки на щеку башмаками, насилу отвязалась…

— Эх, брат, за тычком ты гонишься! Что такая за важность! Ведь уж нам не привыкать стать к этому: мы духом размыкаем это горе у Артамоныча — покамест не заперта еще лавочка; видишь, он стоит под орлом[13], как будто нас дожидается; — а прежде скажи-ка ты мне, о чем я спрошу тебя. Вот что…

— Иван Григорьевич, Иван Григорьевич! — раздался тоненький голос с крыльца подле ворот того дома, где приятели сидели и беседовали.

— Что ты, Машка? — воскликнул с досадою Иван, по душе которого маслом было разлилося приятное обещание Дементия.