И только ужасом перед этой массой, только контрреволюционной паникой можно объяснить тот бессмысленный жест, каким ответила на обращение рабочих к царю царская администрация. Ей было бы выгоднее всего, чтобы рабочие как можно позже догадались о революционном значении своего выступления. Ей было бы выгоднее всего, чтобы рабочие как можно дольше верили, что царь все может дать, даже и 8-часовой день, а если не дает, то, по его неизреченной мудрости, в интересах самих рабочих. Наоборот, ничего не могло быть для нее невыгоднее, чем внушить рабочим убеждение, что требовать управы на хозяев — значит бунтовать против царя. Но ее паника была так велика, она настолько потеряла голову, что эти простые и ясные вещи оказались совершенно вне ее сознания, — и несколькими залпами она в несколько минут разъяснила рабочим то, что тщетно уже немало лет старались растолковать массе революционные партии,—что путь к свободе рабочего класса лежит через труп самодержавия50.

Еще до рассвета рокового дня стали собираться рабочие около отделов. Считали, что собралось до 200 тыс. человек, но самим участникам и этого было недостаточно: «Мало народу, мало», — толковали в толпе. Последний раз слышались речи, пытавшиеся в словах выразить невыразимое горе. Вот одна из них, записанная очевидцем, со всей путаницей мыслей, старых и новых, просившихся наружу и не находивших себе выхода: «Товарищи, вы знаете, за чем мы идем. Мы идем к царю за правдой. Невмоготу нам стало жить. Помните ли вы Минина, который обратился к народу, чтобы спасти Русь? Но от кого? От поляков51. Теперь мы должны спасти Русь от чиновников, под гнетом которых мы страдаем. Из нас выжимают пот и кровь. Вам ли описывать нашу жизнь рабочую? Мы живем в одной комнате по десять семей, также и холостые. Так ли я говорю?» — «Верно, верно!» — раздалось со всех сторон. «И вот, товарищи, мы идем к царю. Если он наш царь, если он любит народ свой, он должен нас выслушать...»

А в это время все приготовления к расстрелу были уже сделаны. Войска были на местах, — не надеясь на местные питерские, подвезли пехоту из Пскова. В интеллигентских кругах об этом знали и в ужасе метались от Святополк-Мирского (все еще номинально министра, хотя после 12 декабря он не имел уже никакого значения) к Витте (тоже еще отставному и еще не вернувшему себе прежнего влияния). Ни тот, ни другой не хотели, да и не могли помочь. Все было теперь в руках военных властей, а те, со своей стороны, во что бы то ни стало хотели «дать урок». Интеллигентская депутация, — к которой принадлежал между прочим и М. Горький, — достигла только того, что на другой день ее арестовали... как «временное революционное правительство».

Первый кордон войск и первые выстрелы рабочие встретили уже у городских застав. В одной из свалок Гапон был сбит с ног, и, вытащенный из толпы своими поклонниками, более уже не появлялся в этот день на сцене52. Уже этого первого соприкосновения со слугами царскими было достаточно, чтобы настроение массы начало меняться. «Ораторы-революционеры, — говорит Гапон в своих записках, рассказав о первых расстрелах у застав, — до того дня нежеланный элемент среди рабочих, находили массу слушателей. — «Не стоит итти к Зимнему дворцу, — говорили они, — вы видите, что царь не хочет принять нашей петиции. Мы ничего не добьемся от него с пустыми руками. Мы должны быть вооружены». В ответ на это с разных концов толпа кричала: «Дайте нам оружие!» Разбившись на малые группы, толпа двигалась по соседним улицам, останавливая проезжающих офицеров и полицейских, и отнимала у них оружие». Но в общем масса еще сохраняла иллюзии. Большей части манифестантов удалось-таки добраться до Дворцовой площади (теперешняя площадь Урицкого). Зимний дворец, пустой, был окружен густыми массами войск, даже с артиллерией, точно ему угрожала осада. Толпе дали собраться, как будто нарочно ее заманивали. Все уже начали успокаиваться, считая, что выстрелы на заставах были недоразумением, плодом глупости отдельных начальников. Как вдруг на площади заиграл рожок, и пошла «пальба пачками». Сотнями валились убитые и раненые, — в человеческую гущу можно было бить почти без промаха.

После первых минут ужаса разбежавшиеся рабочие пришли в ярость, вымещая на отдельных, попадавшихся им под-руку, военных и городовых злодейство всей военно-полицейской своры. Это вызвало новую пальбу и новые взрывы ярости толпы.

Один из иностранных корреспондентов описывал такие сцены: «Озлобление и возмущение массы достигли высшего предела. Толпа заняла буквально все соседние к Невскому и Гоголевской улицы, избивая беспощадно всех военных, которые проезжали на санях. Я видел, как толпа до крови избила двух жандармских офицеров и двух артиллерийских прапорщиков. У одного отняли саблю и сорвали эполеты, другому удалось спастись бегством. Толпа напала на одного пехотного офицера, на одного гвардейца и тоже отняла у него саблю. Пожилой генерал был ранен бутылкой в лоб, а эполеты были с него сорваны... Побили одного морского капитана. Все это происходило вблизи от войска, которое ничего не могло поделать. На Невском, недалеко от Морской, толпа составила большое народное собрание. Я слышал две пламенные речи. Одна заканчивалась криком: «Долой самодержавие!» — криком, который толпа подхватила с энтузиазмом. Другая речь была закончена громким призывом: «К оружию!» Толпа встретила этот призыв с большим сочувствием. Но вот появилась одна, потом другая рота стрелков. Толпу разбили на две части и оттеснили к набережной Мойки. Стрелки заняли Полицейский мост... Вдруг раздался залп с другого берега Мойки, и через несколько минут понесли раненых, залитых кровью...»

Если утром 9 января общим лозунгом было «не брать оружия» — о том, что оно может попадобиться, все же догадывались даже и утром, — вечером лозунгом было «за оружие». Нет никакого сомнения, что шествие с петицией к царю могло бы превратиться в вооруженное восстание уже 9 января 1905 г., если бы была хоть какая-нибудь организация и если бы, главное, было налицо само оружие. Но его не было в оружейных магазинах — быть может благодаря предусмотрительности полиции: она-то никогда не верила в возможность для народа мирно и по-честному разговаривать с царем, — можно было найти только холодное. Тем не менее 9 января осталось первым в истории революционным днем, когда на улицах царской столицы (на Васильевском острове) возникали баррикады, настолько серьезные, что попытки разгонять толпу конницей, столь привычные при прежних манифестациях, теперь не удавались; наткнувшись на заграждения и осыпаемая сверху кирпичами и камнями, кавалерия дала тыл. Но против винтовок кирпичи конечно устоять не могли, — и пехота скоро завладела первыми петербургскими баррикадами.

Через несколько дней в Петербурге все было спокойно, — настолько спокойно, что назначенный генерал-губернатором Трепов, бывший начальник и покровитель Зубатова, нашел даже возможным «поправить дело», сформировав свою собственную депутацию «от рабочих» к царю. Эта «разрешенная полицией» депутация и была принята Николаем в Царском Селе. Об этом нужно рассказать собственными словами одного из участников: «Утром 11 января околоточный пришел на нашу фабрику и сказал, что им нужен рабочий как представитель от фабрики; нужно, чтобы он был религиозен, чтобы за ним никаких проступков не числилось, не особенно умный, но со здравым смыслом, не молодой и не старик. Двух таких людей нашли: меня и Ивана. Околоточный пришел к нам и велел итти в участок. Я его спросил: «Зачем? У меня жена и дети», — «Не бойся», — ответил он и увел нас с собой. Я очень боялся и думал: «Господи, за что ты меня наказываешь?» Однако мы могли бы и не волноваться, так как никакого вреда нам не причинили. Нас привели в участок, раздели догола и затем приказали вновь одеться. Затем посадили в сани и повезли к Зимнему дворцу. Здесь мы нашли тридцать других человек, уже ожидающих кого-то. Мы ждали час, два часа. Становилось очень скучно. Вдруг двери открылись, и вошел очень строгий генерал. Мы все низко поклонились. Он посмотрел на нас пристально и сказал: «Ну, господа, сейчас вы будете осчастливлены беседою с царем. Только молчите, когда он будет с вами разговаривать, и продолжайте кланяться». Мы опять поклонились генералу. После этого в царских экипажах нас повезли из Зимнего дворца на вокзал и отправили специальным поездом в Царское Село, Привести во дворец и оставили в зале дожидаться. Опять ждали очень долго. Наконец двери отворились, и вошел царь-батюшка, окруженный генералами и с листком бумаги в руках. Мы все низко поклонились, а он, даже не взглянув на нас, начал читать со своего листка. Был очень взволнован. И прочел он нам, что все, что было написано, — правда, затем сказал: «Возвращайтесь к вашей работе. До свидания» —и удалился. Мы продолжали стоять в ожидании и думать про себя: ну, что теперь должно случиться? Но ничего не случилось. Нас повели на кухню и угостили обедом, действительно царским обедом, с водкой. Затем посадили в экипаж и повезли на вокзал. В город мы возвратились обыкновенным поездом и домой с вокзала пошли пешком».

Когда «депутаты» вернулись, им нельзя было показаться на заводы от глумлений и ругательств товарищей. Но если в Петербурге было на улицах спокойно (забастовка не прекращалась почти ни на один день), то по всему широкому пространству России 9 января вызвало такое движение, которого никогда еще не было видно раньше. Два месяца перекатывалась забастовка из края в край, захватив 122 города и местечка и втянув в себя до миллиона рабочих. Россия в январе 1905 г. и Россия в марте того же года — это были две разные страны. Насколько первая была верноподданной, настолько вторая была явно, хотя еще не организованно, революционной.

Непосредственно у гапоновских рабочих эта революционность в первую минуту выразилась в очень наивной форме: придя к социал-демократам, на которых они вчера еще смотрели свысока, гапоновцы стали им предлагать итти в следующее же воскресенье уже не с хоругвями, иконами и царскими портретами, а с бомбами и револьверами, — мстить за 9 января. Социал-демократам не нужно было быть меньшевиками (а это были меньшевики), чтобы отклонить такое предложение, которое на практике ничего не сулило, кроме новой бойни. Гапоновцы ушли, очень разочарованные, — ушли может быть на добрую долю к социалистам-революционерам или анархистам, которые, по их мнению, «лучше понимали революцию», чем марксисты. Но масса, шедшая раньше за гапоновцами, теперь почти инстинктивно повернула именно к марксистам. Начальство, смущенное все же тем, что рабочие не струсили расстрела, как оно ожидало, а еще более ожесточились, что стачки не утихли моментально, а разлились из Петербурга по всей России, начало неуклюже и косолапо поправлять накликанную им на себя беду. Для изучения причин недовольства рабочих была создана особая комиссия под председательством сенатора Шидловского. Впервые в русской истории в эту комиссию были допущены и представители от самих рабочих. Около выборов этих представителей в Петербурге разыгралась целая кампания, оказавшаяся в полной мере в руках социал-демократов большевиков. Во время выборов самые отсталые петербургские заводы услыхали социал-демократическую пропаганду, и в результате ни один рабочий заседать вместе с Шидловским не пошел. Общее увлечение было таково, что даже закоренелые зубатовцы не решились отколоться от массы и подписались под политическими требованиями, составленными социал-демократами и не заключавшими в себе уже и тени той наивной верноподданности, которой еще была проникнута петиция Гапона. Об этих требованиях, сводившихся в основе к одному — «немедленной передаче государственной власти в руки народа», Шидловский не посмел конечно и разговаривать (его на другой же день прогнали бы за это со службы), и рабочие, как один человек, отказались тогда участвовать в устроенной правительством комедии.