Но в масштабе всей страны рабочее движение развертывалось в революцию все же довольно медленно. До окончательного торжества революционных лозунгов — в октябрьской забастовке — прошло три четверти года. Гораздо быстрее, хотя зато и поверхностнее, был отклик на начинавшуюся революцию в среде интеллигенции и отчасти буржуазии.
9 января правительство думало показать свою «мощь». Как это ни странно, хотя «мощь» была наглядно, казалось бы, обнаружена сотнями убитых и тысячами раненых, у всех (не исключая, мы видели, и самого правительства) было впечатление, что правительство осрамилось. Еще вооруженная сила была вполне в его руках, городовые стояли на своих местах, тюрьмы переполнены, но уже никто не верил, что все это настоящее, что за всем этим есть настоящая сила. Чтобы понять это, напомним, какое впечатление произвели на «общество» в свое время демонстрации 1901 г. (см. выше, стр. 269—270). Появление толпы на улицах всегда и везде ободряет «комнатных» революционеров; а в январе 1905 г. по улицам пошли такие толпы, о каких в 1901 г. и мечтать не приходилось. И русская интеллигенция, еще в декабре 1904 г. пугливо ежившаяся от окриков начальства по адресу земцев, сразу осмелела, увидав настоящее, подлинное, массовое движение рабочих.
Первые три месяца 1905 г. и отмечены поэтому в истории русской революции тем, что можно назвать «бунтом просветительных обществ». Уже к концу XIX в. в России образовалось несколько центров, к которым тяготели средние интеллигенты, представители так называемых «свободных профессий». То были: Русское техническое общество для инженеров, Московское общество сельского хозяйства и Вольное экономическое общество в Петербурге для агрономов, экономистов, статистиков и т. д., педагогические общества (особенно Московское) для учителей, Пироговские съезды для врачей, Московское юридическое общество для юристов. Последнее было прикрыто задолго до революции (по случаю юбилея Пушкина в 1899 г., когда председатель общества Муромцев рискнул бросить слова о «властном произволе» в лицо председательствовавшему на юбилейном собрании в Московском университете Сергею Романову); деятельность Вольного экономического общества тоже была очень стеснена, но другие общества и съезды действовали в начале 1905 г. энергичнее, чем когда бы то ни было. Составлявшая их ядро старая «академическая» интеллигенция (профессора, «известные», большею частью весьма небедные, инженеры, врачи, педагоги и литераторы) была уже с осени 1904 г. оттеснена на задний план гораздо более ее радикальными «левыми освобожденцами». Эти последние (состав их мы видели: см. выше, стр. 308), в начале еще робкие, далекие от революционности, быстро смелели, по мере того как атмосфера накалялась. Из двух душ, которые живут в груди каждого интеллигента, — души «грамотея-десятника», помогающего капиталисту эксплоатировать рабочего, и души «разночинца», вышедшего из народной массы и лучше чувствующего ее горе, чем более обеспеченные верхние слои, — вторая все больше и больше брала верх над первою. Пример рабочих действовал заразительно, — идея интеллигентской политической забастовки уже носилась в воздухе.
«Бунт просветительных обществ» начало Московское общество сельского хозяйства — когда-то степенное, помещичье и чиновничье, а теперь, в руках «освобожденцев», вынесшее уже 14 января самую резкую резолюцию протеста против петербургских избиений. Но другие последовали за ним так быстро, что скоро невозможно было разобрать, которое идет впереди. Незабываемую картину представляли собой заседания этих обществ в январе—марте 1905 г. Вместо сухих, скучных докладов, деловых прений, перед многочисленной публикой всюду шел непрерывный тысячный митинг, куда валила валом вся интеллигентская публика: членских билетов никто не спрашивал. На повестке стояли «текущие дела», но ни о каких «делах», показанных в уставе общества, никто и не вспоминал. Произносились страстные политические речи, выносились резолюции, одна «краснее» другой, — резолюции, от которых, казалось, должны были бы рухнуть стены тех почтенных, большею частью казенных зданий, где общества продолжали попрежнему собираться и откуда растерявшееся ближайшее начальство, привыкшее повергать во прах прежних «либералов» мановением бровей, теперешних «радикалов» даже и не мечтало выжить. Этого начальства впрочем нигде и видно не было, и собравшиеся вспоминали о нем не больше, чем об уставе. Если и читались иной раз доклады — руководителям общества на минуту удавалось организовать движение, — они посвящены были или объяснению собравшимся основных вопросов демократического строя или истории революционного движения и т. п. И прения по этим докладам очень быстро разливались теми же безбрежными волнами нескончаемого митинга.
Присматриваясь к этим волнам, можно было сразу же заметить резкую перемену их окраски сравнительно с предшествовавшей осенью, когда «банкетная кампания» давала слабое предчувствие интеллигентского движения второй половины зимы. Тогда говорить публично о конституции считалось уже верхом дерзости, и более «солидная» публика спешила перевести разговор на более неопределенные темы, вроде «законности», «порядка» и т. п. Теперь говорили в сущности о республике, хотя самое слово зазвучало только к осени. Не нужно забывать, что радикальная — не социалистическая — Россия не слыхала его со времен декабристов. Но требование созыва учредительного собрания, что фактически означало переход власти в руки народной массы (формула «всеобщего, прямого, равного и тайного голосования» появилась с первого же дня в резолюции, принятой 14 января Московским обществом сельского хозяйства), отчетливо намечало границу, через которую перевалила интеллигенция; конституции, милостиво дарованной своему народу Николаем, никто уже не ждал и никто в нее не верил, — по крайней мере считал себя обязанным делать вид, что не верит. Это — одна черта. Другой была все больше и все чаще вливавшаяся в интеллигентские митинги пролетарская струя. На банкеты студентам удавалось проводить отдельные делегации рабочих; на заседания просветительных обществ шли толпы, и на последнем заседании Московского педагогического общества, в то время как в зале интеллигентский митинг договаривался уже до демократической республики, перед залой, в коридорах, шел другой митинг, не менее страстный и более интересный: то было совещание забастовавших московских пекарей.
Что же было причиной такого «паралича власти», столь огорчавшего тогда всякого убежденного черносотенца? Конечно еще не страх перед революцией в собственном смысле слова, — этот страх стал овладевать Николаем только под самый конец описываемого периода, когда обнаружилась ненадежность военной силы. В январе—марте до этого было еще довольно далеко. Руки правительству связывали две причины, в свою очередь связанные одна с другой и друг друга обусловливавшие; это были — явно начинавшийся переход в оппозицию буржуазии и продолжавшиеся все в более сильной степени неудачи японской войны.
Мы видели, что падение Порт-Артура, как известная метка, играло роль даже в расчетах случайных вождей рабочего движения: Гапон связывал свое выступление именно с этим событием. Но на буржуазию, в интересах которой и шло кровопролитие, это должно было действовать гораздо сильнее. Если что делало этот класс «патриотическим», так прежде всего другого надежда на расширение рынка. Но вести войну так, как вело ее правительство Николая, — это значило губить и тот рынок, который еще оставался. «Докладная записка санкт-петербургских заводчиков и фабрикантов господину министру финансов», поданная в конце января, прямо ставила палец на рану, указывая на сокращение рынка в связи с разорением и, стало быть, уменьшающейся покупательной способностью населения. «Не умеете управлять», — так можно вкратце выразить смысл всех подававшихся по этому поводу записок. И неудача самодержавного способа управления естественно перекидывала российского предпринимателя в лагерь сторонников нового, конституционного, способа. Необходимости перехода к этому способу, собственно, не отрицал ни один из слуг Николая: не только Витте, проводивший эту мысль иезуитскими средствами (самодержавие и какое бы то ни было самоуправление несовместимы, а вовсе упразднить самоуправление уже нельзя, так придется ограничить самодержавие, — таков был потаенный смысл знаменитой записки Витте о земстве), но и Плеве, откровенно говоривший Шипову, что когда-нибудь конституцию придется дать. Не понимал этого, кажется, один Николай. Дезертирство буржуазии и должно было сделать это ясным даже для него. Когда московские фабриканты, под предводительством С. Т. Морозова, заявили начальству, что свобода слова, печати, сходов собраний и т. д. есть необходимое условие дальнейшего существования крупной промышленности в России, — это было все равно, что предложить выбор: или капитализм, или самодержавие. Но без капитализма самодержавие не могло уже более существовать. Записки фабрикантов были наименее заметным проявлением «революционности» после 9 января 1905 г., но на «высшие сферы» они действовали сильнее воплей интеллигенции. В декабре Николай еще колебался: созывать ему представителей или не созывать. А 18 февраля (старого стиля) он записал в своем дневнике: «У меня происходило заседание совета министров. Подписал рескрипт на имя Булыгина53. Дай бог, чтобы эта важная мера принесла России пользу и преуспеяние».
Недостатком «важной меры» (уже самое положение показывает, с каким трудом она влезла в голову Николая) было то, что она опаздывала самое меньшее на два месяца. Совещательное представительство — вкратце это именно и было то, о чем так длинно и тягуче рассказывал в своей записи Николай, — могло бы удовлетворить меньшинство буржуазии в декабре; в феврале оно не удовлетворяло уже никого. И, вдобавок, не прошло недели со дня издания столь «важного» в глазах Николая манифеста, как новый удар на внешнем фронте, удар более тяжелый, чем все бывшие доселе, напомнил, что ни о каком расширении рынка путем побед над коварным врагом и думать не приходится.
Мы видели (см. выше, стр. 304—305), что для перехода в новое наступление Куропаткин дожидался, пока его армия будет иметь решительный численный перевес над японскою. К концу января—началу февраля 1905 г. это и было, казалось, достигнуто. Всего с начала войны было переправлено в Манчжурию к этому времени более 800 тыс. человек. Вычитая все потери, а также войска, оставшиеся в тылу, Куропаткин имел под Мукденом не менее 400 тыс. штыков и сабель на бумаге, по спискам, и не меньше 300 тыс. на самом деле. Японцы, хотя к ним и подошла теперь армия, взявшая Порт-Артур, были значительно слабее. Уже к концу января русская армия попробовала перейти в наступление (сражение при Сандепу), но обычная безалаберщина привела к тому, что все кончилось бесполезным кровопролитием. Это однако была лишь частичная неудача, не обескуражившая русского главнокомандующего, который продолжал готовить решительную атаку по всему фронту. Японцы его предупредили и атаковали первые. По обыкновению они напали не там, где хотели прорваться, и, отвлекши внимание русских к месту своей демонстративной (ложной) атаки, быстро двинули войска в обход обоих флангов русской позиции. Сражения вокруг Мукдена начались 12/25 февраля, а 26 февраля (10 марта) Николай писал в своем дневнике: «Опять скверные известия с Дальнего Востока: Куропаткин дал себя обойти и уже под напором противника с трех сторон принужден отступать к Телику. Господи, что за неудачи!»
Мукденская неудача была гораздо тяжелее ляоянской. На этот раз не удалось отступить во-время; русская армия была смята и уходила от Мукдена в полном беспорядке, теряя орудия, обозы и десятки тысяч пленных. Сто лет, со времени Аустерлица54. Куропаткин потерял всего, с пленными, до 120 тыс. человек — почти треть всех своих солдат — и смог остановить наступление японцев лишь на 190 км к северу от Мукдена. Во всей Южной Манчжурии не осталось теперь ни одного русского. От окончательного истребления русскую армию спасли только, во-первых, огромные потери самих японцев, — и у них выбыло из строя не менее 70 тыс. человек, — а, во-вторых, слабость японской конницы, которая была вдвое малочисленнее русской. Японцы поэтому не могли так же энергично преследовать русских, как атаковали.