И те и другие несомненно торопились видеть осуществление своего идеала. Прежде всего Гурия, изрезанная горами, покрытая лесами, по природным условиям не шла в сравнение с Центральной Россией: в Гурию без всяких баррикад было потруднее проникнуть, чем в любую забаррикадированную московскую улицу. А, во-вторых, только издали могло казаться, что гурийская самостоятельность взята с бою против регулярной военной силы. Правда, при каждой «ликвидации» сельского управления «разговаривали» винтовки и револьверы. Но на противоположной стороне были стражники или казаки маленькими отрядами: в самом большом бою, при Носакерали (в октябре 1905 г.), действовала одна сотня пластунов (пеших казаков) против 30 хорошо вооруженных гурийских дружинников и нескольких сотен кое-как воооруженных крестьян. В сущности это было не крупнее тех сражений, какие происходили в декабре того же года на улицах Москвы, где, к слову сказать, тоже не малое участие принимала грузинская дружина. Крупные же силы кавказский наместник не решался двинуть, — мы знаем почему. Когда ему прислали из России «свежие», нераспропагандированные войска, он в декабре перешел в наступление и без больших потерь со своей стороны водворил «порядок», шествие которого в Гурии отмечалось горящими селениями и трупами застреленных дюдей. И плохим утешением для гурийцев было то, что командовавший «усмирением» вождь царских палачей, генерал Алиханов, был впоследствии убит бомбой террориста. В Гурии в это время уже господствовало спокойствие кладбища.

Гурийские события поэтому не могли служить примером ни в пользу возможности вооруженного восстания, ни в пользу революционного самоуправления. Их значение в том, что бросилось в глаза даже буржуазному (тогда) профессору: это был на редкость чистый образчик крестьянского движения, руководимого пролетариатом.

Была однако еще одна окраина России, где эта связь пролетарского и крестьянского движения была почти столь же тесна: этой окраиной была Латвия.

Латвия сделалась вотчиной «Романовых» гораздо раньше, чем Польша, Финляндия или Грузия. Первое вторжение в Латвию царских войск относится еще к доромановскому времени — к XVI в. («ливонская война»). Второй Романов (подлинный, без кавычек), Алексей, в середине XVII в. пытался взять Ригу — безуспешно. В начале XVIII в., в самый момент образования «Российской империи», Латвия вместе с Эстонией вошли в ее состав и отделились только с разрушением «империи» — в XX в. Господство Романовых было здесь тем прочнее, что оно нашло подготовленную почву: обе страны уже издавна не были свободны, их еще с XIII в. захватили немецкие «крестоносцы», сделавшиеся господствующим классом, и новые завоеватели могли опереться на старых. Немецкое дворянство Латвии и Эстонии превратилось в еще более преданных «романовских» слуг, чем грузинское: последние цари считали его даже надежнее русского, и придворные, а также высшие полицейские должности при них были переполнены людьми из «остзейского»102 дворянства. Одним из ближайших людей к последнему царю был барон Фредерикс, министр двора, — человек совершенно неспособный, но совершенно «свой» в царской семье.

Остзейские дворяне были учителями русских во многих «хороших» делах: от них перешли в Центральную Россию например розги на место московских батогов, т. е. палок. От них же русские помещики научились, насколько выгоднее перекуривать весь свой хлеб в водку, чем отправлять его на рынок в виде зерна или муки: «Одна лошадь свезет на столько же вина, на сколько шесть лошадей хлеба». Они первые показали и пример, как нужно «освобождать» крестьян: при «освобождении» крепостных в Латвии и Эстонии, в 1819 г., у них была отобрана вся земля, так что с тех пор эстонские или латвийские крестьяне могли быть только арендаторами барской земли, либо батраками на ней.

Это крестьянство в глазах немцев-баронов было прямо низшей расой. Потомки «рыцарей», завоевавших край в средние века, не могли даже приучить себя к мысли, что латыш или эст — тоже человек. В крепостное время отношения были примерно такие же, как в Америке между плантаторами-белыми и рабами-неграми. И как и там, на помощь плантатору являлся поп (в данном случае поп сначала католический, до XVI в., потом лютеранский) и наставлял рабов кротости и смирению. При русских царях с ним стал соперничать поп православный. Крестьяне, увидав драку двух попов, обрадовались было и стали надеяться на улучшение своей участи; в частности латыши начали переходить в православие. Но скоро они должны были убедиться, что, как бы ни дрались между собой попы, помещику никакая конкуренция не угрожает и что, если даже совсем выгонят «пастора», «барон» (так звали в тех краях «барина») все равно останется. После этого крестьяне к православию охладели. «Обрусение» свелось тогда, как уже упоминалось, к гонению на местные языки103 и наводнению страны русскими чиновниками, разговаривавшими с населением через переводчика.

Это происходило в стране едва ли не самого европейского типа во всей «империи»: в то время как процент городского населения в Европейской России конца XIX в. в среднем не превышал 13, в Латвии он равнялся 31. Здесь почти треть населения были горожане. А подавляющее большинство сельчан составлял пролетариат. На 3 млн. населения края было не более 600 тыс. крестьян-арендаторов (считая с семьями), а чистых пролетариев было не менее 1 300 тыс., остальные были батраки, даже не с наделом, а только с усадьбой. Помещичье землевладение носило столь буржуазный характер, как нигде в России: имения «баронов» были громадными сельскохозяйственными предприятиями, занимавшими иногда сотни рабочих. Соответственно с этим классовые противоречия в деревне были чрезвычайно отчетливы: никакая деревня, даже гурийская, не была так подготовлеиа всем своим экономическим развитием к социал-демократической пропаганде, как латвийская. Вдобавок эта окраина обладала двумя крупными городскими центрами — будущими столицами латвийской и эстонской республик. Из них Рига принадлежала к числу крупнейших промышленных и пролетарских центров «империи»; Ревель был менее значителен в промышленном отношении, но и это был крупный морской порт с большим процентом рабочего населения.

Рабочее движение здесь достигло уже очень большого развития с конца ХIХ в. В 1903 г. возникла латышская социал-демократическая партия, почти сплошь большевистская, — меньшевики в Латвии не играли никакой роли. Уже очень скоро эта партия стала партией латышского пролетариата, в целом не только городского. Она нашла своеобразную точку опоры для своей агитации. Так как «бароны» единственной духовной потребностью своих рабов считали религию, — «душу спасти» даже крестьянину нужно! — то церкви стали единственными общественными центрами деревни, где крестьяне могли собраться и поговорить. Социал-демократические агитаторы использовали церкви или находившиеся около церкви трактиры (потому что в самой церкви пастор мешал, и были лишние «уши» — дьячка, сторожа и т. п.) как клубы. Богослужение все более и более становилось удобным поводом для собрания митинга. Сплошь и рядом во время проповеди пастора поднимался из толпы человек и предлагал вместо этой дребедени его послушать. Толпа валила за ним на паперть и на площадь перед церковью, и лютеранская проповедь, на глазах ошарашенного пастора, сменялась социалистической пропагандой. Оттого рост революционного движения в Латвии сопровождался совершенно неожиданным явлением — закрытием церквей. В разгар латвийского движения 1905 г. церкви закрывались начальством десятками.

Открытое движение началось в городах. Рига в январе 1905 г. пережила почти такие же дни, как Варшава; Ревель в октябре этого года был одним из немногих городов «империи», где пролетариат на несколько дней стал полным хозяином, принудив капитулировать губернатора. Но хотя там и тут рабочие вооружались, и в Риге дошло дело даже до баррикад, вооруженное выступление, наподобие финляндского или хотя бы гурийского, здесь не могло иметь места по той же причине, что и в Польше: и Рига и Ревель были военными крепостями (для Риги крепостью являлся Усть-Двинск, но он в 18 км ), в них были сосредоточены большие военные силы, составленные из пришлого, чужого коренному населению элемента, и првлечь его на сторону этого населения было трудно. Вот почему, при всей революционности настроения латышского в особенности пролетариата, с надеждой на успех он мог выступить вооруженною рукою только в деревне.

Латвийская и, в несколько меньшей степени, эстонская деревни стали таким путем единственным местом в «империи», где осуществилось вооруженное восстание на широком пространстве вне крупных промышленных центров. Характерной особенностью движения был его резко выраженный классовый характер. В Москве, в Ростове, по Сибирской дороге, в Гурии рабочие и крестьянские дружины дрались с царскими войсками: здесь крестьяне непосредственно воевали с помещиками и их по-военному организованной челядью. В дополнение к последней потомок крестоносцев выхлопатывал себе обыкновенно еще отряд драгун и со всей этой силой вел против вооружившихся крестьян партизанскую войну. Но времена крестовых походов прошли, и крестьяне явно оказывались в XX в. сильнее «рыцарей». До 300 баронских усадеб были взяты, сожжены и разгромлены восставшими. Остзейское дворянство в ужасе бежало в соседнюю Пруссию, и Вильгельм с горечью и негодованием писал Николаю о том, как благородные баронессы должны поступать чуть ли не в горничные и прачки, чтобы снискать себе пропитание. Всеми своими сторонами, даже и этой, латышское движение начинало очень напоминать, как видим, то, что в 1917 г. в огромном размере повторилось по всей России.