Присматриваясь к господствующей в буржуазной литературе схеме русской истории еще ближе, мы видим, что, даже если принять за основную пружину всего процесса борьбу с татарами, концы с концами не сойдутся. Дело в том, что «закрепощение» дворянства, — если называть таким именем обязательную военную службу, лежавшую в феодальном мире на всех «вассалах», не только в России, но и во Франции, в Англии и т. д., — падает на XV—XVI вв., а закрепощение (уже настоящее, без обиняков) крестьянства — на XVII—XVIII. Если в первом из этих двух периодов татары были еще довольно грозной силой, хотя чаще и успешнее русские на них наступали (завоевание Казани и Астрахани при Грозном), чем они на Русь, то во втором периоде нельзя отметить ни одного сколько-нибудь крупного татарского набега. Войны, которые велись в это время с Польшей или Швецией, были в сто раз серьезнее. Причем же тут «борьба со степью»?

Наконец, если мы вспомним, что всего ближе к степи сидели как раз наиболее свободные поселения Московского государства, сидели казачьи станицы, где не было крепостного права и откуда волны демократической революции докатывались иногда до самой Москвы, а военная служба дворянства и крепостное хозяйство двигались с северо-запада, из Новгородской земли (где еще в XV в. была расквартирована целая армия московских помещиков и где тогда же намечались первые примеры крестьянской крепости), т. е. из того угла России, который всего дальше от степи, — мы поймем всю искусственность «общепринятой» схемы.

Немудрено, что эта последняя начала разлагаться уже в руках самого талантливого ее распространителя — Ключевского. Продолжая на своих лекциях придерживаться теории «закрепощения» и «раскрепощения», в своих исследованиях происхождения крепостного права Ключевский доказывал, что крепостное право вовсе не было установлено сверху, государством, а возникло из ежедневной будничной борьбы между собою крестьянина и помещика в течение многих десятилетий.

Зачем же, спрашивается, нужно было целым поколениям буржуазных историков придерживаться теории, которая была в полном разладе с фактами и развалилась, как карточный домик, при первой попытке серьезно исследовать эти факты? Потому, что им нужно было доказать, что государство в России не было созданием господствующих классов и орудием угнетения всей остальной народной массы, а представляло собою общие интересы всего народа, без различия классов. В основе «научной» теории лежала таким образом практическая потребность буржуазии. Университетская наука была для этой последней одним из способов господства над массами.

Вполне естественно, что ученые, не стоявшие на точке зрения крупной буржуазии, пытались совершенно по-иному объяснить ход русского исторического развития. Для одних из этих ученых государство было чуждой, враждебной силой, «насевшей» на русский народ, настоящей, исконною формой объединения которого было не государство, а сельская община. Эту теорию развивали главным образом в 40—50-х годах так называемые славянофилы. Возникновение славянофильского учения объясняется той экономической обстановкой, в которой находилось помещичье хозяйство в первую половину царствования Николая I. Тогда на хлебном рынке был кризис, хлебные цены пали очень низко: аграрный, сельскохозяйственный капитализм не развивался, помещики более чем когда-либо были консерваторами. Правительство же покровительствовало промышленному капиталу. Дворянин был зол на правительство и искал утешения в далеком прошлом, когда никаким промышленным капиталом и не пахло. В этом далеком прошлом наиболее интеллигентные из таких помещиков и нашли — опять-таки не без помощи ученого немца Гакстгаузена — залог светлого будущего России, общину. Какие это надежды у них возбуждало, мы уже видели (см. там же). Здесь для нас интересно их отношение к только что возникавшей тогда «государственной» теории. Славянофилы оказались очень зоркими по отношению к слабым сторонам этой последней. Они извлекли из тьмы прошлого на свет ряд явлений, которые «государственному» объяснению никак не поддавались, — начиная с самой общины и продолжая так называемыми «земскими соборами» в XVI—ХVII вв. (собрания представителей от помещиков и городской буржуазии; первое было в 1566 г., последнее в 1682), местным самоуправлением тех же времен и т. д. Чтобы объяснить такие явления, «государственникам» приходилось пускать в ход самые невероятные предположения — изображать например земский собор как особую форму круговой поруки (Чичерин, а за ним Ключевский). Но тут они натыкались на целый ряд параллельных явлений западноевропейской истории, где, ясно, дело шло совсем не о круговой поруке.

На их счастье, как раз параллели с Западом и были самой слабой стороной «славянофилов»: те утверждали, что русский исторический процесс ни на что не похож — совсем своеобразный. С этим у них выпадали из рук самые сильные доводы против «западников», — как назывались тогда сторонники «государственной» теории, ибо «западников» можно было бить всего чувствительнее именно примерами из западноевропейской истории (между прочим древность общинного землевладения в западно-европейской истории никогда не подвергалась серьезному спору). Естественно, что вся молодежь с здоровыми научными и общественными вкусами тяготела к противникам славянофилов: от последних для этой молодежи всегда припахивало реакцией.

Спор решили в конце концов не доводы той или другой стороны, — решила его сама история. Прошел кризис хлебных цен, стало у нас вновь развиваться сельскохозяйственное предпринимательство, и помещики перестали быть консерваторами, объединившись на одной платформе: ликвидации барщины и создания батрацкого хозяйства (это, как мы знаем, называлось «освобождением крестьян»). В реформе 1861 г. «западники» и «славянофилы» работали рука об руку, а десять-пятнадцать лет спустя эпигоны (последыши) славянофильства стали такими защитниками «государственности», что куда до них было Соловьеву и Чичерину.

Наиболее самостоятельными славянофильскими историками были Константин Аксаков (1817—1860) и Юрий Самарин (1819—1876), оба помещики. В университетах, как мы уже сказали, славянофилы почти не нашли последователей; одним из исключений был профессор Московского университета Беляев; его «Курс истории русского права» может и теперь попасться под руку читателю, а лет 25 назад по нем учились. Таких блестящих представителей, какими для «западнической» теории были Чичерин, Градовский и Ключевский, у славянофилов никогда не было. Зато хоть одного, но очень крупного представителя выдвинуло явившееся на смену славянофильству, в качестве противника «государственников», мелкобуржуазное течение. Этим представителем был А. П Щапов (1830—1876).

Щапов только очень короткое время, в молодости, был на университетской кафедре (в Казани): первое же его публичное выступление стоило ему этой кафедры и возможности когда бы то ни было занимать какую бы то ни было кафедру, — стоило всей его карьеры как ученого. Очень уж он тогда откровенно высказался о той манере, с какой «царь-освободитель» благодетельствовал своим верным крестьянам. Короткое время продержавшись затем на полулегальном положении «неблагонадежного» журналиста, он быстро попал туда, куда попадали при царях все подобные люди, — в ссылку, в Сибирь, и там написал большую часть крупнейших своих работ. Написал по случайно нашедшимся у него под руками книжкам да по тем выпискам, какие сохранились у него от тех времен, когда он мог работать в архивах и библиотеках. Если славянофилы мало имели успеха в университетах, то Щапов для последних, можно сказать, совсем не существовал. Ни в одном университетском курсе, до «Очерков истории русской культуры» Милюкова (вышедших, когда Милюков был еще буржуазным демократом), вы не найдете ссылок на Щапова. Милюков был первым, решившимся его процитировать. И понадобилась первая русская революция, 1905—1907 гг., чтобы Щапов дожил до полного собрания сочинений, дожил только как ученый разумеется: физически он умер за 30 лет до этой революции.

Писания Щапова с научной точки зрения очень устарели — гораздо больше, чем писания Ключевского например. И тем не менее каким свежим воздухом веет на вас, когда вы возьмете том щаповского «полного собрания»! Щапов — последовательный и убежденный материалист. Не в духе Маркса и Энгельса, — как все наши «шестидесятники» (люди 60-х годов XIX в.), этих авторов он почти или совсем не знал (их почти не знал и во много раз более образованный Чернышевский). Его материализм сродни скорее материализму французских «энциклопедистов» XVIII в. Основная мысль Щапова — это, что человек есть часть природы, неразрывно связанная с окружающей материальной средой. Никакого таинственного влияния сил, создавших «родовой быт», «гражданское общество», «государство», мы у него не найдем: историю создают материальные потребности человека. И Щапов рассказывает подробно и обстоятельно, как погоня за пушным зверем привела русского охотника, шаг за шагом, к завоеванию всей Сибири; как климат положил границы русскому земледелию и тем очертил район древнейших поселений русского племени. Вместо князей и царей с их войнами и законами вы находите таблицы средних температур — средней теплоты лета, среднего холода зимы; рассчеты количества калорий (тепловых единиц), какое нужно, чтобы вызрел ячмень или чтобы могла расти картошка. Все это тоже разумеется устарело за пятьдесят лет; теперь есть более точные и свежие исследования по этой части — полагаться на данные Щапова теперь уже нельзя. Но на какую новую и несравненно более торную дорогу вывел бы русскую историческую науку этот человек, если бы он занимал кафедру в Москве или в Петербурге, вместо того чтобы гнить в сибирской тайге.