И материализм Щапова, как мы уже сказали, довольно старомодный, — он еще не вполне уяснил себе, что природа действует на историю человека только через хозяйство. И ему кажется например, что характер русского народа, его психологический склад (который он изображает довольно верно, забывая только прибавить, что это — характер собственно не «народа», а мелкобуржуазной интеллигенции, к которой принадлежал и сам Щапов, сын сельского дьячка) можно прямо и непосредственно вывести из климата. В этом коренное различие между Щаповым и марксистами: для последних общественное бытие определяет сознание человека, для Щапова — просто бытие. И тем не менее родство между ним и нами так велико, что в отдельных своих мыслях он прямо поднимается до положения предшественника исторического материализма. Так, сравнивая существовавшие в его время основные течения русской исторической литературы, Щапов говорит:

«Все юридические теории, без теории строго реальной и экономической, почти ничего не значат, не имеют основы и почвы для своего осуществления и не могут вести общество прямо к главнейшей его цели — экономическому и умственному развитию и совершенствованию». И, разобрав знакомую нам государственную теорию, Щапов решительно предпочитает ей «экономическую», как называет он учение Чернышевского. В подкрепление последнему он приводит слова знаменитого в те времена немецкого химика Либиха, который, как многие естествоиспытатели, в силу своей профессии был свободнее от идеалистических предрассудков, нежели люди, занимавшиеся общественными науками. «Государственное устройство, — говорил Либих, — социальные и семейные связи, ремесла, промышленность, искусство и наука, одним словом все, чем в настоящее время отличается человек, обусловливается фактом, что для поддержания своего существования человек нуждается ежедневно в пище, что он имеет желудок и подчинен закону природы, по которому должен необходимую для него пищу произвести из земли своими трудами и искусством, потому что природа сама собою не дает ему или дает в недостаточном количестве необходимых питательных веществ. Очевидно, что каждое обстоятельство, каким-нибудь образом действующее на этот закон, усиливая или ослабляя его, должно обратно иметь влияние на события человеческой жизни». Сколько нужно было употребить усилий, чтобы такие простые и ясные вещи сделать спорными? Но не следует думать, что борьба доставалась разным «государственным теориям» только силою словесного звона. Полезно припомнить, что Щапов писал эту цитируемую нами статью уже в Сибири, где основатель «экономической теории», Чернышевский, гнил в это время на каторге, тогда как глава «государственной теории», Соловьев, читал лекции наследнику царского престола. Старая власть умела поощрять тех, чьи теории были ей приятны и полезны, и железною рукою сдавить горло тем, кто осмеливался говорить ей «неприятности».

Из других, кроме Щапова, представителей мелкобуржуазного течения в русской исторической литературе приходится упомянуть только о Н. И. Костомарове (1837—1885). Гораздо более известный интеллигентской публике, чем Щапов, Костомаров обязан этим отчасти своему крупному литературному таланту, отчасти именно тому, что у него не было таких острых углов, не было такой неумолимой материалистической последовательности, как у Щапова. Недаром и жизнь его прошла иначе. Испытав в молодости — при Николае I — ссылку (не тяжелую), Костомаров позже был профессором Петербургского университета и, хотя не удержался на кафедре, остался все же в рядах писателей вполне легальных, уважаемых даже и буржуазным читателем, — он писал в таких «почтенных» органах, как «Вестник Европы» и т. п. Главная его заслуга — внимание к народным массам, совсем скрывавшимся в тени величественной «государственности» у более академических историков. Благодаря этому с жизнью вечевых республик древней Руси, со Смутным временем, восстанием Разина и т. п. русская молодежь знакомилась главным образом по писаниям Костомарова. И по ним же, и тут уже исключительно, знакомилась она с историей Украины, которой «государственники» не умели вместить в свою схему русской истории. Научная цена всех этих писаний невелика, общие исторические взгляды Костомарова отмечены тем же расплывчатым идеализмом, как вообще все миросозерцание интеллигенции, для которой он одно время был едва ли не самым любимым историком. Но написаны они хорошо, читаются легко, основаны на большом фактическом материале, недоступном рядовому читателю, не историку, — оттого книги особенно по истории Новгорода и Пскова («Северно-русские народоправства») и Украины могут быть полезны до сих пор.

«Западниками», «славянофилами» и мелкобуржуазными народниками типа Щапова или Костомарова исчерпывается все, что было оригинального в русской исторической литературе до марксистов. Крупнейший из ближайшего к нам поколения историков — Ключевский, — ученик Соловьева, в общем верный «государственной» теории, с теми поправками (или непоследовательностями), о которых мы уже упоминали. А историки следующего поколения — Милюков, Платонов, Любавский, Мякотин, Кизеветтер — принадлежат, с большими или меньшими отступлениями, к школе Ключевского. Отступления у первых двух — самых крупных — сводятся: у Милюкова, как мы уже упоминали, к легкому (и быстро исчезающему) привкусу щаповского, домарксистского материализма; у Платонова — к некоторому налету уже почти марксистскому (интерес к социальным отношениям, некоторое, хотя не весьма глубокое, понимание классовой борьбы и т. п.)24. Для нас все их книги являются главным образом собранием материала, у Платонова например очень ценного.

Таким же ценным собранием материала, не более, являются работы и последнего крупного историка народнического направления — В. И. Семевского (1848—1915).

Их исключительная ценность состоит в том, что Семевский с особенной любовью занимался вопросами, бойкотировавшимися казенными историками (сам он, не стоит и прибавлять, удержался на университетской кафедре очень недолго). Лучшие книги Семевского посвящены революционному движению — декабристам, петрашевцам, а его большая, очень важная и до сих пор работа о русском крестьянстве при Екатерине II была собственно обширным введением к истории пугачевского бунта, которую Семевскому так и не удалось написать. Без этих книг, — как справочников и первого пособия, чтобы разобраться в материале, — не обойдется пока не только ни один марксист-читатель, но и ни один марксист-историк.

Но это только справочник. Читать их тяжело, ибо Семевский далеко не обладал литературным дарованнем Костомарова. Общее же его миросозерцание гораздо элементарнее, чем даже у последнего. Семевский в сущности все исторические движения делил на симпатичные и антипатичные; ни тени понимания классовой подкладки этих движении у него нет, и он очень даже обиделся, когда историки-марксисты приурочили например декабристов к определенному классу. Вера во внеклассовый характер русского «освободительного движения» один из основных догматов Семевского; теоретическое значение его трудов можно оценить по одному этому. Но его искренний, хотя и очень элементарный, упрощенный демократизм выгодно отличает его от буржуазных подделывателей истории. Семевский многого не понимал, но что он понимал, он передавал верно и добросовестно, чего никак нельзя сказать о новейших представителях буржуазной исторической литературы, охотно проходивших мимо и исторических движений и исторических книжек, если те или другие били в лицо буржуазию. Семевский например, будучи определенным антимарксистом, никогда не замалчивал марксистской литературы, чем усиленно занимались кадетские историки, особенно в последнее десятилетие перед революцией.

На этом мы останавливаем наш очерк развития русской исторической литературы до марксистов. Затем следовало бы сказать несколько слов об этих последних: исторический материализм в России уже имеет свою историю. Но это удобнее сделать, когда читатель получит представление о нашем «легальном марксизме» 90-х годов — другими словами, целесообразнее присоединить обзор марксистской исторической литературы в России к 3-й части настоящей «Русской истории в сжатом очерке».

Прилагаем список важнейших сочинений по русской истории, о которых упоминалось выше.

* Карамзин — «История государства российского» — лучшее издание Эйнерлинга 1843 г., в трех больших томах, со всеми примечаниями.