Питерские забастовки 1896 г. произвели такое сильное впечатление на начальство, что оно — первый случай в русской истории — решило удовлетворить основное требование забастовавших. Требование платы за коронационные дни было лишь поводом к стачке. Затем рабочие выставили пункты общего характера, и первым из них было сокращение рабочего дня, в текстильных предприятиих тогда неимоверно длинного — до 14 часов. Питерские ткачи требовали 10½ часов, — закон 2 июня 1897 г. определял для всей Росии 11½-часовой рабочий день. Разрешение фабрикантам применять «сверхурочные» сводило закон почти на-нет, но в русском законодательстве XIX в. остался все же закон, вырванный стачкой.
Но если фабрикантов и можно было уговорить на сокращение рабочего дня (хотя и это не без труда: в комиссии, обсуждавшей проект нового закона, фабриканты все толковали о той «тяжести», которой этот закон «ляжет на нашу промышленность», да ссылались на Францию и т. п.), то уговорить их поднять заработную плату было совершенно невозможно. Между тем большая часть забастовок вызывалась именно спорами о заработной плате; даже и в знаменитой питерской забастовке 1896 г. ближайшим поводом, мы видели, была она. Из 1 765 стачек, которые насчитывала фабричная инспекция за 10 лет, с 1896 по 1904 г., 1 071, т.е. 61% имели причиной столкновения из-за размеров заработной платы или способов ее выдачи, и только 284, или 16%, — из-за продолжительности рабочего дня. Рабочим уступали как раз не по самому важному для них, а по самому дешевому для фабрикантов пункту, потому что фабрикантам к концу 90-х годов и без всяких требований рабочих приходилось подумывать о сокращении производства.
Мы видели в своем месте (см. ч. 2), что развитие промышленности опиралось на расширение внутреннего рынка, а это последнее объясняется пролетаризацией крестьянства: переходя от положения самостоятельного хозяина к положению наемного батрака, крестьянин, не имея своего, домашнего, все больше должен был покупать на рынке и увеличивал таким образом спрос. Но этот спрос не для всех отраслей промышленности расширялся одинаково равномерно. Из крупных фабрик непосредственно потребности народной массы обслуживают главным образом текстильные: ткани идут почти исключительно для личного потребления. Металлургия лишь в самых незначительных размерах обслуживает это личное потребление: пряжки, пуговицы, гвозди для сапог и т. п. Главным же образом металлургия обслуживает хозяйство, крупное и мелкое: дает плуги, грабли, косы, топоры, железо для кровли, подковы для лошадей и т.д и т.д. Если для ситцевого фабриканта «рынком» является пролетаризированный крестьянин, у которого нет более домотканной холстины, то для металлургической промышленности рынком является, наоборот, сельская буржуазия.
Мы видели (см. ч. 2), что образование сельского пролетариата и возникновение деревенской буржуазии — две стороны одного и того же явления: классового расслоения деревни. Но два эти процесса не шли нога в ногу, совершенно параллельно один другому, а именно: образование пролетариата обгоняло у нас образование мелкой земельной буржуазии. Как медленно развивалась у нас эта последняя, — покажут две цифры. При помощи крестьянского банка с 1882 по 1895 г. крестьянами было куплено около 2,2 млн. га земли. Крупные покупки решительно преобладали: на них приходилось более 80% всей закупленной земли. Не может быть сомнения — это росла сельская буржуазия. Но как медленно она росла! За десять с лишком лет крестьянской буржуазии удалось скупить менее 2,2 млн. га помещичьей земли (считая за «помещичьи» владения крупнее 550 га ), а в руках помещиков осталось 67,7 млн. га. За 10 лет с лишним помещики этим путем не потеряли и 4% своих владений. А это был еще период исключительно низких цен на хлеб, когда крупное землевладение не окупало себя, и помещик, на словах, иногда не знал, как «развязаться» с землей. Но со второй половины 90-х годов хлебные цены начали, как мы помним, «крепнуть».
Если бы у нас в деревне были только, с одной стороны, батрак, а с другой — крупный собственник, на такой основе начало бы развиваться буржуазное крупное землевладение. Но наличность обделенного землей при «освобождении» (см. ч. 2) и нуждавшегося в земле крестьянства, с одной стороны, требовательность русского капитала, привыкшего в промышленности к высокому барышу29, — с другой, направляли жадность помещика по другой линии, которая была «линией наименьшего сопротивления». Не продавая своей земли и не заводя на ней дорого стоящего капиталистического хозяйства, помещик просто отдавал землю в аренду нуждающимся крестьянам. Благодаря этому арендные цены росли, притом быстрее, чем росли цены на хлеб. Цены на хлеб с середины 90-х годов до начала 900-х повысились, как мы помним, на 28%, арендные же цены — на 113%. Так спешил использовать барин мужицкую «жадность». Другими словами, крестьянин не только должен был отдавать помещику весь «барыш», который мог у него очиститься благодаря высоким хлебным ценам, но приплачивать еще из своего кармана. Где же тут было «прикопить» и из середняка сделаться «сельским буржуа»? Это удавалось разве одному из тысячи.
Как такое положение вещей влияло на крестьянское движение, мы увидим несколько ниже. Пока остановимся на его влиянии на положение русской промышленности. Совершенно ясно, что бурное развитие русской металлургии, которое мы только что видели, не могло опираться на развитие «внутреннего рынка» в настоящем смысле этого слова, т. е. на покупную способность крестьянского хозяйства. Потребление железа на душу населения было в России ниже, чем в какой бы то ни было другой стране, — всего 26,2 кг в год, тогда как даже во Франции, оставшейся позади нас по общей металлургической производительности, душевое потребление железа составляло 68,8 кг на душу в год, а в Англии оно доходило до 132,7 кг. в Соединенных штатах — даже до 158,9 кг, в шесть раз больше, чем в России. На чем же держалась наша железоделательная промышленность? Ответ на это мы получим очень легко и скоро, если присмотримся к тому, что выделывали из огромных масс выплавлявшегося чугуна наши заводы. Тогда мы увидим, что от одной четверти и до одной трети вырабатываемых ими продуктов составляли рельсы. Если прибавить к этому другие железнодорожные принадлежности — бандажи, скрепления, буксы, колеса и т. д., то окажется, что наша металлургия обслуживала главным образом железнодорожное строительство.
Наш промышленный капитал еще раз, и самым наглядным образом, обнаруживал свою зависимость от капитала торгового. Открытием для русских займов всемирного денежного рынка в лице парижской биржи и посыпавшимся оттуда золотым дождем (см. ч. 2) воспользовался прежде всего торговый капитал, чтобы докончить начатую им в 60-х годах постройку русской железнодорожной сети. К началу 1892 г. длина этой сети была немного менее 34 тыс. км, — к началу 1902 г. она превышала 64 тыс. км. Правда, при этом на тысячу квадратных километров пространства у нас приходилось железного пути в четыре раза меньше, нежели даже в Соединенных штатах, где еще достаточно пустырей; сравнение с густо населенными странами Западной Европы было бы для России еще менее выгодно (в Англии например на тысячу квадратных километров имелось 119 км железной дороги, а в России — всего 9¼ км ). Но в капиталистическом обществе постройка железных дорог сообразуется не с потребностями массы населения, — о них, об этих потребностях, только говорится для «красоты слога», — а с возможными барышами частных предпринимателей или казны, если она является предпринимателем, или же со «стратегическими» (военными) и другими «государственными» надобностями. А так как буржуазное государство есть государство капиталистов, то «государственные» потребности суть потребности всего класса капиталистов в целом, в отличие от барышей каждого отдельного капиталиста.
Уже с конца 80-х годов эта «государственная» точка зрения в русском железнодорожном строительстве брала верх над чисто коммерческими соображениями — непосредственными интересами отдельных капиталистов и групп капиталистов. И уже тогда «государственные» соображения вывели железнодорожную сеть за пределы Европейской России. В 1887 г. была решена постройка Сибирской железной дороги. Образованное для этой цели совещание единогласно признало, что «в общегосударственном и в особенности в стратегическом отношениях ускорение сношений Европейской России с отдаленным Востоком становится с каждым годом все более неотложным», а потому дорогу надо строить, хотя никаких барышей «в ближайшем будущем» она и не обещает. На Сибирскую дорогу приходится отнести едва ли не половину всего роста русской металлургии 90-х годов. Целые новые заводы воздвигались специально для обслуживания этой линии. По мере приближения к концу ее постройки рельсовая производительность русской металлургии явно падает: в 1897 г. рельсы составляли 28,1% годового продукта этих заводов, в 1898 г. — 29,1%, а в 1899 г. — 26,5%. Особенно резко упала производительность главного поставщика рельсов — южнорусской металлургии: доходя до тех пор в среднем до 60% рельсов на весь «готовый продукт», поднимаясь иногда до 70% (1895 г.), в 1899 г. она вдруг спустилась до 44,5%.
С окончанием железнодорожных построек начался кризис русской металлургической промышленности. С 1901 г. падает не только производство рельсов, но и общее количество выплавляемого чугуна, хотя и незначительно (с 2,9 млн. до 2,8 млн. т ). Число рабочих-металлистов на юге России с 45 тыс. в 1899 г. упало до 39 тыс. в 1901 г. Заработная плата, и до тех пор падавшая как реальная заработная плата, т. е., в переводе ее на продукты, какие можно было на нее купить, теперь начинает падать и номинально — по числу рублей. В 1901 г. в среднем для всех производств на всю Россию она составляла еще 201 р. 37 к. в год на человека, а в 1903 г. — уже только 200 р. 33 к. А хлеб все дорожал30.
Массовое рабочее движение, самую возможность которого еще в 1895 г. отрицал русский министр финансов, становится таким же неизбежным спутником русского капитализма, каким оно давно стало для капитализма западного. С чрезвычайной быстротой проходит это движение те ступеньки, по которым оно медленно взбиралось в более старых капиталистических странах, в десять лет вырастая из «мирной» борьбы рабочего за свои повседневные, будничные интересы («за пятачок», как презрительно выражалась иногда мелкобуржуазная революционная интеллигенция, от этой необходимости бороться за пятачок судьбою избавленная) в настоящую рабочую революцию.