Уже в промежутке 1896—1903 гг., который мы теперь изучаем, в нем можно наметить три фазы (последовательные изменения). В первой фазе профессиональные («пятачковые») интересы еще решительно господствуют, как господствовали они в английском рабочем движении в течение целых 40 лет (примерно с 1850 по 1890 г.). Ядро забастовочной массы в это время составляют текстильщики: в 1897 г. их бастовало, по официальным сведениям, до 47 тыс. (из общего числа забастовщиков в 50 тыс. человек), тогда как металлистов в этом году бастовало лишь с небольшим 3 тыс. Официальные цифры конечно и в том и в другом случае ниже действительности, но так как они ниже действительности всюду, то взаимоотношение разных групп рабочих по ним можно установить довольно правильно31. Стачки в это время, как и полагается чисто «профессиональным» стачкам, стараются сохранить мирный характер, — как мы видели, ставивший втупик начальство. Если и в этом периоде встречаются нам забастовки, принимавшие бурный характер, сопровождавшиеся «уничтожением фабричного и другого имущества», как гласили правительственные сообщения, иногда даже разгромом фабрик, поджогами, убийствами особенно не любимых рабочими директоров, мастеров и т.д. (таков был ряд стачек в Московской и Владимирской губ. в 1897—1899 гг.), то это было признаком невыдержанности, плохой организованности движения, а не его революционного характера. Чем лучше были организованы рабочие во время этих «профессиональных» стачек, чем они были сознательнее, тем спокойнее они себя держали: у питерских ткачей и следа не было того, чем ознаменовались стачки не «раскрестьянившихся» еще рабочих Владимирской губ.
На этом «мирном», не революционном, характере первых больших забастовок 90-х годов возникали различные иллюзии (обманчивые мнения, заблуждения) современной им революционной интеллигенции. Мы видели, что кружки революционеров-интеллигентов, пытавшихся в своей борьбе с царским правительством опереться на рабочие массы, сделать главным средством этой борьбы рабочее движение, стали возникать еще в первой половине 90-х годов (так называемые «союзы борьбы за освобождение рабочего класса»; см. ч. 2). Первоначально эти кружки, верные последователи марксизма группы «Освобождение труда», сплошь стояли на почве революционной, классовой борьбы. В погромах фабрик они видели проявление бессознательной революционности пролетариата. Популярная в этой среде брошюра «Царь Голод» писала: «История погромов показывает нам, какая громадная сила заключается в соединенном протесте рабочих. Необходимо только позаботиться о том, чтобы эта сила употреблялась сознательнее, чтобы она не тратилась даром на месте тому или другому отдельному хозяину, на погром той или другой ненавистной фабрики или завода, чтобы вся сила этого возмущения и этой ненависти направлялась против всех фабрикантов и заводчиков вместе, против всего их класса и шла на постоянную упорную борьбу с ним. Сталкиваясь с начальством, рабочие поймут, что правительство и его чиновники держат сторону хозяев, а законы составляются так, чтобы хозяину было легче прижимать рабочего. Поняв это, рабочие поведут борьбу не только с хозяевами, но и с теми несправедливыми порядками, которые установлены законом». Но кажущаяся нереволюционность как раз наиболее развитых умственно рабочих скоро стала сбивать с этого правильного пути часть — и большую — нашей революционной интеллигенции. Среди нее стали складываться последовательно два новых течения. Одно, укрепившееся главным образом в Петербурге после ряда разгромов петербургского «Союза борьбы» (только в течение весны 1897 г. потерявшего 64 человека благодаря арестам) и нашедшее себе выражение в газете «Рабочая мысль», начало видеть в экономической борьбе главную задачу рабочего класса; при этом, по образцу народников 70-х годов, политика сама собою оказывалась «буржуазным» делом. Явные успехи профессиональной агитации, все увеличивавшееся число все более крупных экономических стачек (как раз у текстильщиков стачки носили более крупный характер, — в среднем за десятилетие 1895—1904 гг. 692 рабочих на одну забастовку, тогда как металлисты давали только 348 человек, остальные еще меньше) кружили голову этим «экономистам», совершенно заслоняя от них, отодвигая в их глазах на третий план политическую классовую борьбу. Совершенно естественно, что, когда политическая борьба помимо их желания и предвидения началась, большая часть их вождей (Прокопович, Кускова и др.) оказались не в рядах пролетариата, а в рядах буржуазии.
Но тот же неправильный вывод о неполитическом будто бы характере рабочего движения у людей иного склада, по своему характеру напоминавших народовольцев 70-х годов, создал совсем другие стремления. Рабочий — не революционер, — рассуждали эти люди, опираясь не только на примеры русского рабочего движения, но и на то, что они знали об английском например рабочем движении (отчего английские рабочие в течение XIX в. были нереволюционны, мы уже знаем). От него революционной инициативы не дождешься. Значит эту инициативу должна взять на себя интеллигенция. В чем же может выразиться этот революционный почин интеллигенции? Как она может своим примером показать путь рабочему к революции? Очевидно одним путем—путем личного террора. Убить какого-нибудь губернатора, который особенно свирепо усмиряет стачки, — вот рабочие и поймут, что надо делать.
Из этого второго интеллигентского течения, складывавшегося позднее, вышла в первые годы ХХ в. партия социалистов-революционеров. Если «экономистов» их тактика отводила в сторону от политики, — социалистов-революционеров их тактика вела в сторону от рабочего класса. Но она еще не сближала их пока и с крупной буржуазией, боявшейся террора не меньше, чем забастовок. Классовой опорой социалистов-революционеров стали естественно те группы населения, где был силен хозяйственный, экономический индивидуализм, где люди работали не в строю, как фабричный пролетариат, а в одиночку. Такой группой была прежде всего мелкобуржуазная интеллигенция, в первую голову студенчество, давшее больше всего бойцов возродившемуся терроризму, затем земский «третий элемент» — статистики, агрономы, учителя. А когда движение охватило широкие массы, социалисты-революционеры должны были искать опоры в крестьянстве, преимущественно в зажиточной его части. Когда мы перейдем к массовому движению мелкой буржуазии, городской и сельской, мы и займемся ими подробнее.
Все эти внутренние трения среди русских марксистов сильно мешали образованию в России политической рабочей партии. Номинально Российская социал-демократическая рабочая партия возникла в марте 1898 г., на съезде в Минске, где были представители организаций Москвы, Петербурга, Киева, Екатеринослава и «Всеобщего еврейского союза» (теперь больше известного под именем «Бунда»). Съезд издал манифест, и уже одно то, что этот манифест был написан не одним из руководителей революционного рабочего движения, а «легальным марксистом»32 Струве (будущим министром Врангеля, теперь одним из вождей русской монархической реакции), который одновременно «обслуживал» в качестве литератора и земских либералов, показывает, как слабы были силы новой партии на первых шагах. Ее лучшие работники были в это время в тюрьме, в ссылке или же за границей. Только в конце 1900 г., с образованием за границей основной руководящей группы в лице редакции газеты «Искра», начинается планомерная и широкая работа по подготовке рабочей революции, причем стоит отметить, что уже в объявлении об издании «Искры» редакции пришлось отмежевываться от автора первого партийного манифеста Петра Струве. «Основные идеи манифеста мы разделяем, говорила редакция, — но со Струве у нас нет ничего общего». И только на втором съезде социал-демократической партии (в августе 1903 г.), который фактически и был первым, партия получила свою настоящую, боевую организацию33.
Но было бы конечно полным противоречием историческому методу марксизма объяснять эту перемену исключительно влиянием издававшейся за границей газеты. Газета «Искра» могла явиться организующим центром, но она должна была иметь, что организовать. Этот материал для организации и дала новая фаза рабочего движения, вторая по счету, и близко следовавшая за ней третья, все яснее и яснее указывавшие, что рабочее движение в России может и должно быть политически организовано. Это настолько било в глаза, что за организацию принимались не только революционеры, но и царские чиновники, ибо наиболее проницательные из последних не могли не видеть, что если не перехватить рабочей организации во-время и не направить ее по «законному» руслу, она пойдет непременно по руслу революционному.
Внешним признаком второй фазы движения было, во-первых, то, что оно опиралось теперь не на текстильщиков (хотя и они далеко не сошли со сцены), а на металлистов. Мы видели, что в 1897 г. последние дали немного более 3 тыс. забастовщиков из 60 тыс., а текстильщики — 47 тыс. В 1899 г. из общей массы, немного меньшей, металлисты дали почти 20 тыс., а текстильщики — только 15 тыс.; а в 1903 г, из 87 тыс. бастовавших металлистов было 31 тыс., а текстильщиков — менее 20 тыс. Все это опять-таки, повторяем, цифры казенные, которые далеко ниже действительности (в 1903 г. на одном только юге России бастовало до 220 тыс. человек), но соотношение между отдельными группами рабочих они дают правильное.
Что же обозначало это появление на сцене армии металлистов? Во-первых, что движение захватило наиболее хорошо обставленный и наилучше оплачиваемый слой рабочего класса России. В то время как среднее вознаграждение текстильщика в 1900 г. составляло у нас 170 руб, в год, — средняя заработная плата металлиста равнялась 341 руб., ровно вдвое больше. В то время как для текстильщиков рабочий день до закона 1897 г. колебался между 12 и 14 часами, — для металлистов он и тогда не превышал 11, спускаясь не слишком редко и до 10. В комиссии 1897 г. даже фабриканты-металлисты соглашались на 10½ часов, тогда как фабриканты-текстильщики вопили, что при меньше чем 12-часовом рабочем дне они погибнут. Теперь дело шло уже не о профессиональных интересах какой-нибудь одной группы рабочих, хотя бы и очень крупной, а о страданиях всего рабочего класса, — страданиях, чувствительных и для наилучше обеспеченных представителей этого класса. Образовалась почва для общеклассового движения, которое не могло ни в каком случае остаться «экономическим», потому что классовая борьба есть всегда борьба политическая, борьба за власть. Это прекрасно понимали английские фабриканты, и для того, чтобы удержать своих рабочих на «экономической» стадии движения, они не только «прикармливали» их, но и старались раздробить, распылить рабочее движение, заботливо поддерживая мелкие рабочие союзы, число членов которых иногда не превышало сотни человек (был в Англии в XIX в. даже один союз, где считалось всего 6 членов). Переход английского движения в революционную фазу в XX в. и отмечен окрупнением рабочих союзов, — мы потом займемся этим подробнее. У нас союзы и стачки в то время были просто-напросто запрещены, но помешать окрупнению рабочего движения не могли никакие запреты.
Другое, на что указывает выступление металлистов, — это прямое влияние того промышленного кризиса, о котором мы говорили. В текстильной промышленности кризис почти не почувствовался: количество переработанного русскими фабриками хлопка с 1897 по 1900 г. даже увеличилось — с 229 тыс до 295 тыс. т. Здесь таким образом борьба шла за улучшение обычного положения рабочего, и исход борьбы зависел от того, какая сторона сильнее: фабрикант или эксплоатируемый им пролетарий. Но последнему для победы вовсе не нужно было ломать всего буржуазного порядка, — оттого во всех европейских странах такая борьба и носит вполне легальный (допускаемый законом), экономический характер. У нас дело было иначе, так как стачка была преступлением, караемым законом, но больше на бумаге. Когда забастовавших в 1898 г. рабочих тканой и бумагопрядильной фабрики Нечаева-Мальцева попробовали отдать под суд, суд не нашел в деле «состава преступления», и рабочие были оправданы. Полиция расправлялась поэтому со стачечниками внесудебным порядком, но так расправлялась и французская и немецкая полиция, по крайней мере в случаях больших стачек, охватывавших целое производство например, или разразившихся в каком-нибудь очень большом предприятии. Разница между Россией и заграницей была главным образом в большой грубости русской расправы, — у нас забастовщиков и высечь иной раз могли, чего во Франции конечно делать не смели (хотя избиения в участках и там были заурядным явлением). Словом, разница между легальным, «экономическим», и нелегальным, революционным, рабочим движением была не столько в том, что первое на бумаге может быть дозволено, а в том, что первое сталкивается с интересами отдельного буржуа, а второе — со всем буржуазным строем. Таким всегда и бывает рабочее движение во время кризиса.
Кризис создает не злая воля отдельного буржуа, а весь буржуазный строй. Никогда рабочий не чувствует так тяжести этого строя, как во время кризиса, и ничто не делает рабочего движения так прочно революционным, как кризис.