— А вы видели её лицо? — спросил он.

Услышав, должно быть, наше перешёптывание, женщина оглянулась. Я чуть не вскрикнул от удивления. На вид ей можно было дать не больше семнадцати лет, но лицо у неё было какого-то странного матово-белого цвета. Казалось, что к телу стройной, высокой девушки приставлена голова мраморной статуи, на которой углем или смолой выведены широкие дуги бровей и поставлены точки глаз. Губы были настолько бледны, что отличить их можно было только по рисунку. И — что особенно удивительно — на этом странном мраморном лице не было и следов болезненности. Оно было полное, очень живое, с девически округлыми щеками и подбородком.

Увидев, что за ней следят, она вскочила, одёрнула юбку, схватила малыша и лёгкой походкой, бесшумно ступая босыми ногами, унесла его за печь.

— Ой, дурны мы с собою, сынку… Смиемося… И дядькив разбудылы, — послышался оттуда её голос.

— А яких дядькив, мамо Клява, яких дядькив, мамо, — стал допытываться малыш, — нимэцькых дядькив?

— Що ты, сынку, що ты, наших, наших дядькив… Боны воюють… Утомылысь… Зараз мы их с тобою погодуем…

И пока мы одевались у себя на печке за занавеской, эта женщина, которую малыш неизменно звал почему-то «мама Клява», двигаясь ловко и бесшумно, застлала стол старенькой, но свежей скатертью, а на ней расставила дымящуюся варёную картошку, маленький глечик с топлёным салом, большой горлач с молоком, расписную обливную миску с маринованными помидорами, от которых по хате шибануло запахом укропа и смородинного листа, и вторую миску с пупырчатыми солёными огурцами.

Вошла хозяйка, пожилая и статная украинка, которую мы видели вчера, и стала старательно вытирать у порога мокрые огромные сапоги.

— Повставалы? — спросила она.

— Одягаються, — ответила молодая. — йихалы на грузовику солдаты, гукалы — Звени-городка взята, гукалы — на Христинивку наши подалыся… Слава богу, дождалыся… — И она размашисто перекрестилась в угол, на иконы.