27. Н. И. ГНЕДИЧУ

29 апреля 1822 г.

В самом деле, недостатки этой повести, поэмы или чего вам угодно так явны, что я долго не мог решиться ее напечатать. Простота плана близко подходит к бедности изобретения; описание нравов черкесских, самое сносное место во всей поэме, не связано ни с каким происшествием и есть не что иное, как географическая статья или отчет путешественника. Характер главного лица (а действующих лиц — всего-то их двое) приличен более роману, нежели поэме, — да и что за характер? кого займет изображение молодого человека, потерявшего чувствительность сердца в несчастиях, неизвестных читателю; его бездействие, его равнодушие к дикой жестокости горцев и к юным прелестям кавказской девы могут быть очень естественны — но что тут трогательного — легко было бы оживить рассказ происшествиями, которые сами собою истекали бы из предметов. Черкес, пленивший моего русского, мог быть любовником молодой избавительницы моего героя — вот вам и сцены ревности, и отчаянья прерванных свиданий и проч. Мать, отец и брат могли бы иметь каждый свою роль, свой характер — всем этим я пренебрег, во-первых, от лени, во-вторых, что разумные эти размышления пришли мне на ум тогда, как обе части моего Пленника были уже кончены — а сызнова начать не имел я духа.

Те, которые пожурили меня за то, что никак не назвал моего Финна, не нашел ни одного имени собственного, конечно, почтут это за непростительную дерзость — правда, что большей части моих читателей никакой нужды нет до имени и что я не боюсь никакой запутанности в своем рассказе.

Местные краски верны, но понравится ли читателям, избалованным поэтическими панорамами Байрона и Вальтера Скотта, — я боюсь и напомнить об них своими бледными рисунками — сравнение мне будет убийственно. К счастию, наши аристархи не в состоянии уничтожить меня основательным образом; тяжкие критики их мало меня беспокоят; они столь же безвредны, как и тупы — а шутки плоские и площадные ничуть не смешны и не забавны, как замечает Каченовский свойственным ему слогом.

Вы видите, что отеческая нежность не ослепляет меня насчет «Кавказского пленника», но, признаюсь, люблю его сам, не зная за что; в нем есть стихи моего сердца. Черкешенка моя мне мила, любовь ее трогает душу. Прелестная быль о Пигмалионе, обнимающем холодный мрамор, нравилась пламенному воображению Руссо. Поэту возвышенному, просвещенному ценителю поэтов, вам предаю моего «Кавказского пленника» — примите его под свое покровительство; в награду за присылку прелестной вашей идиллии, достойной чистой музы древности (о которой мы поговорим на досуге), завещаю вам скучные заботы нового издания. Дружба ваша меня избаловала. Несколько строк пера вашего вместо предисловия — и успех моей повести будет уже надежнее: бросьте в ручей одну веточку из ваших лавров, муравей не утонет. Впрочем, назовите моего «Пленника» сказкой, повестию, поэмой, или вовсе не назовите, издайте ее в двух книгах, частях или песнях, или только в одной — отдаю его в полное ваше распоряжение.

Есть у меня еще отрывок, стихов 200. Прислать мне вам его для физического наполнения книги?

56. ИЗ ПИСЬМА П. А. ВЯЗЕМСКОМУ

4 ноября 1823 г.

Перечитывая твои письма и статьи, меня берет охота спорить. Говоря об романтизме, ты где-то пишешь, что даже стихи со времени революции носят новый образ, — и упоминаешь об Андре Шенье. Никто более меня не уважает, не любит этого поэта, но он истинный грек, из классиков классик. C’est un imitateur savant et inspiré[438]. От него так и пышет Феокритом и Анфологиею. Он освобожден от итальянских concetti[439] и от французских антиthèses[440], но романтизма в нем нет еще ни капли. Парни — древний Millevoye[441] ни то ни се, но хорош только в мелочах элегических. Первые думы Ламартина в своем роде едва ли не лучше «Дум» Рылеева, последние прочел я недавно и еще не опомнился — так он вдруг вырос. La Vigne[442] школьник Вольтера — и бьется в старых сетях Аристотеля — романтизма нет еще во Франции. А он-то и возродит умершую поэзию — помни мое слово — первый поэтический гений в отечестве Буало ударится в такую бешеную свободу, что что́ твои немцы. Покамест во Франции поэтов менее, чем у нас. О Дмитриеве спорить с тобою не стану, хоть все его басни не стоят одной хорошей басни Крыловой, все его сатиры — одного из твоих посланий, а всё прочее первого стихотворения Жуковского. Ермак такая дрянь, что мочи нет, сказки писаны в дурном роде, холодны и растянуты — по мне, Дмитриев нижеНелединского и стократ ниже стихотворца Карамзина — любопытно видеть его жизнь не для него, а для тебя.