Но Джонатан Брокетт, со своими белыми нежными руками, дурацкими жестами и высоким смешком — даже он мог оправдать свое существование, ведь его не отвергли, когда он пришел, чтобы завербоваться. Стивен никогда не думала, что будет завидовать такому человеку, как Джонатан Брокетт.

Она сидела и курила, развернув его письмо на столе, нелепое, но смелое письмо, и оно каким-то образом обращало ее гордость в пыль, потому что она не могла оправдать свое существование подобным образом. Все побуждения, дарованные мужчинам ее народа, все смелые побуждения порядочных людей теперь были насмешкой над ней, и потому все мужское, что было в ее внешности, казалось, стало еще более агрессивным, возможно, агрессивным как никогда, из-за этого нового крушения. Она с негодованием осознавала свою нелепость; она была всего лишь выродком, покинутым на ничейной земле, в эту минуту великого устремления всего народа. Англия призывала своих мужчин в бой, а своих женщин — к постелям раненых и умирающих, и между двумя этими рыцарственными силами, поднявшимися на поверхность, она, Стивен, была вычеркнута из жизни — даже Брокетт был полезнее своей стране, чем она. Она глядела на свои худые мужские руки, которые никогда не были ловки в обращении с больными; они могли быть сильными, но довольно неумелыми; это были не те руки, что выхаживают раненых. Нет, определенно ее работа, если она найдет работу, не будет проходить у их постели. И все же, о Господи, надо что-то делать!

Она подошла к двери и позвала слуг.

— Через несколько дней я уезжаю в Англию, — сказала она им, — и, пока я буду в отъезде, позаботьтесь об этом доме. Я полностью доверяю вам.

Пьер сказал:

— Все будет сделано, как вы пожелаете, мадемуазель, — и она знала, что так и будет.

Тем же вечером она рассказала Паддл о своем решении, и лицо Паддл просияло:

— Я так рада, моя дорогая; когда приходит война, надо быть в своей стране.

— Боюсь, что им не нужны будут такие, как я, — произнесла Стивен.

Паддл положила маленькую твердую ладонь поверх ее ладони: