Так весь день напролет сидели священники и слушали о застарелых грехах плоти и духа; однообразные речи, ведь эти грехи были одинаковыми, ибо ничто не ново под солнцем, тем более — наша склонность грешить. Мужчины, что не бывали на мессе годами, теперь вспоминали свое первое причастие; потому много было закоренелых богохульников, ставших внезапно косноязычными и довольно робкими, которые после смущенной исповеди топали к алтарю в новых армейских ботинках.
Молодые священники переоделись в форму и маршировали бок о бок с самыми стойкими Poilus, чтобы разделить их трудности, их надежды, их ужасы, их самые славные подвиги. Старики склоняли головы и отдавали ту силу, которая больше не оживляла их тела, через тела своих сыновей, которые бросались в бой с криком и песней. Женщины всех возрастов преклоняли колени и молились, ведь молитва долгое время была убежищем женщин. «Никто не бесполезен, если может молиться, сестра моя». Женщины Франции говорили устами скромной мадемуазель Дюфо.
Стивен и Паддл попрощались с сестрами, потом отправились в Академию фехтования Бюиссона, где нашли его за смазыванием рапир.
Он поднял глаза:
— А, вот и вы. Я должен смазать рапиры. Бог знает, когда я возьму их в руки еще раз, завтра я отправляюсь в полк. — Но он вытер руки о грязный комбинезон и сел, после того, как расчистил стул для Паддл. — Это будет совсем не благородная война, — ворчливо сказал он. — Разве я поведу своих людей со шпагой в руке? Да нет же! Я поведу своих людей с грязным револьвером в руке. Parbleu[55]! Вот современная война! Машина может лучше делать эту проклятую работу — в этой войне мы все будем только машинами, и ничем иным. Однако я молюсь о том, чтобы мы убили много немцев.
Стивен зажгла сигарету, и учитель сверкнул глазами, очевидно не в духе:
— Давайте, давайте, прокурите к дьяволу ваше сердце, а потом придете и будете просить, чтобы я учил вас фехтовать! Еще и зажигаете одну от другой, вы мне напоминаете ваши ужасные бирмингемские трубы — но, конечно, у женщин всегда все чересчур, — заключил он, с явным желанием позлить ее.
Потом он сделал несколько познавательных замечаний насчет немцев в целом, их внешности, морали, и прежде всего личных привычек — эти замечания выглядели более приличными на французском, чем выглядели бы на английском. Ведь, подобно Валери Сеймур, этот человек был исполнен отвращения к безобразию своей эпохи, безобразию, в которое, по его мнению, немцы постарались внести самый крупный вклад. Но сердце Бюиссона покоилось не в Митилене, а скорее в славе давно ушедшего Парижа, где дворянин жил мастерством своей рапиры и грациозной отвагой, стоявшей за этим мастерством.
— В прежние дни мы убивали с изяществом, — вздохнул Бюиссон, — а теперь как на бойне, или же вовсе не убиваем, каким бы ни было оскорбление.
Однако, когда они встали, чтобы уходить, он несколько успокоился.