Канин как-то удрученно до благочестия молчал и даже не обижался, ни с кем не связывался, не возражал; только брови его все выше поднимались к тряпице да выцветшие серые глаза детски отражали небо… Мне он казался величайшею загадкой, и я так полюбил его.
Скоро сели они на барку, поставили парусок и завалились на боковую — на ту сторону. Барку сдвинули двое кольями, и сами взобрались на нее.
Целую неделю я бредил Каниным и часто выбегал на берег Волги. Много проходило угрюмых групп бурлаков; из них особенно один в плисовых шароварах поразил меня: со своей большой черной бородой он был очень похож на художника Саврасова[230]; наверно, из купцов… Но Канина, Канина невидно… Ах, если бы мне встретить Канина! Я часто наизусть старался воспроизвести его лицо; но от этого Канин только поднимался в моем воображении до недосягаемого идеала.
— Да что же ты киснешь? — говорит мне Васильев. Влюбленные всем видны, и их хотя и презирают, но все непрочь помочь при случае. — Вот чудачина: киснет со своим Каниным. Скажи, ведь у нас лодка есть? Есть. А Царевщина разве далеко?
— Да что ж, за час можно добраться, — просыпаюсь я к действительности.
— «Благодарю, не ожидал!» Ребята, собирайтесь, завтра после чая мы едем в Царевщину! А?
— «Благодарю, не ожидал!»
— То-то же!
Наша лодка была с косовым парусом. И мы поплыли. Какое блаженство плыть на парусе! Поставили правильно направление по диагонали через Волгу. Брат мой на руле. Мы невольно запели «Вниз по матушке, по Волге», и нам стало вдруг весело. Хотелось дурить, хохотать: у всех были лица счастливые до глупости, до одури.
Прежде всего мы взобрались на самый Царев курган; на него шла дорога яровыми хлебами; плоская вершина круто обрывалась отвесными глыбами извести, расположенными вроде египетских колонн… И налево и направо уходила Волга между горами.