С тех пор как тихвинку на буксире двое дюжих гребцов на душегубке (лодчонке, привязанной у кормы каждой барки) уже отвели вглубь от берега, бечеву растянули на громадное пространство и только в конце быстро приспособленными узлами закладывали свою упряжь — потемнелую от пота кожаную петлю, хомут. Надо было сильно прибавить ходу… Но я иду рядом с Каниным, не спуская с него глаз. И все больше и больше нравится он мне: я до страсти влюбляюсь во всякую черту его характера и во всякий оттенок его кожи и посконной рубахи. Какая теплота в этом колорите!
— Так что же, можно будет нарисовать или написать с тебя портрет? — возобновляю я со страхом и боязнью, что что-нибудь помешает моему счастью, моей находке. Типичнее этого настоящего бурлака, мне кажется, ничего уже не может быть для моего сюжета.
— Да ведь мы сейчас в Ширяеве опять на барку сядем и перевалим к кургану, в Царевщину; нам сидеть некогда, — отвечает нехотя Канин.
— А оттуда назад? Ведь будете же опять с известью итти?
— Так что? Только во время обеда разве…
В Ширяеве, прежде чем переправиться в Царевщину, они стали обедать. Прежде всего черный котелок с дужкой повесили на треножник, собрали хворосту, развели костер и чего-то засыпали в котелок. Сварилось скоро. Все сняли шапки; мальчик принес по сходне на берег ложки, соль, хлеб, нож; все помолились на восток и, поджимая, кто как, ноги, сели кругом котелка, очень тихо и почтенно, долго ели, не торопясь. Окончив, они так же серьезно помолились и только тогда вступили в разговор.
— А ведь я знаю, — сказал один шутник Канину, — ведь это он с тебя «кликатуру» спишет, просит-то не даром.
— А нам покажешь? — загрохотали все.
— Я видел ведь: весь обед он все на Канина глядел да что-то в грамотку записывал, — пояснял наблюдательный бурлак.
— Ха-ха, быть тебе в кликатуре! — допекали Канина.