— Ничего, пусть покричит, это ему здорово…
По уходе девушки в комнате стало тихо, и плач ребенка слышен был явственнее. Он доносился с другой половины избы. Но Тэкля, как ни в чем не бывало, энергично чистила картошку и страстно выкрикивала, каждую минуту выпрямляя худую, длинную спину:
— Хлеба им, окаянным, понадобилось! Бедняки какие! У соседей занимать приходится! Толстосумы паршивые, сволочь! А когда бедняка нужда прижмет, — так может подыхать под забором, и никто ему капли воды не подаст! Чтоб вам всем собачьей смертью помереть! С жиру бесятся — вот и дерутся вальками да веретенами. Погодите, отольются вам наши слезы! Накажет вас господь, накажет!
— Плетете бог знает что! — тихо сказала Винцеркова.
— Плету? А разве мой не мог бы сейчас спать под периной или поехать на лесопилку, заработать несколько злотых? Не мог бы, а? Все сидят себе в своих хатах, а мой где? Мой что?
— И он сидел бы, да сам виноват: зачем помещичьих лошадей ворам отдал?
— Отдал! А как же не отдать? Мало я его грызла за это? А что ему было делать, бедному сироте? Хозяйский сын, ему бы на своей земле хозяйствовать: не меньше как полвлуки ему полагалось… А пришлось к помещику в работники итти! Засудили его, изверги! А кто его подговорил, кто на такое дело толкнул? Братишки его проклятые, хотели от него отделаться, под суд подвести. А теперь все собаки на селе брешут: Томек — вор… Вор! Эх, сволочь! — Прокричав все это, Тэкля громко зарыдала в приступе горького отчаяния.
Обе женщины долго не говорили ни слова. Ребенок плакал все тише.
За окнами тарахтели телеги, и голоса людей как-то особенно четко звучали в морозном воздухе.
— В деревне говорят, будто за рекой живут две воровки. Господи, прости их! — тихо сказала Винцеркова.