VII

Однажды днем, когда Пауль выходил из своей квартиры, швейцар сказал ему: «Доброе утро, господин Бернгейм! На третьем этаже, прямо над вами, освободилась комната».

Пауль только что встал. Обычно он испытывал особенный интерес к тому, что узнавал сразу после пробуждения. Он находился в некоторой зависимости от швейцара: трижды в неделю получая от Бернгейма чаевые в иностранной валюте, тот умудрялся постоянно поддерживать в Пауле чувство вины и ощущение того, что между доходом его служащих и величиной вознаграждения, получаемого самим швейцаром, остается все же весьма значительная разница. Паулю было бы неловко проигнорировать намек швейцара. Впрочем, его беспокоила пустая комната этажом выше, из которой мог доноситься какой-нибудь еще неведомый, но ужасный шум — скажем, шум игорного дома. И уж ни в коем случае не хотел бы Пауль выглядеть в глазах швейцара постояльцем, способным лишь выложить несколько обесценившихся купюр. И Пауль, как деловой человек, осведомился о цене.

— Десять долларов в месяц, — сказал швейцар, не смевший при Бернгейме упоминать о другой валюте.

— Я беру ее, — сказал Пауль быстро и решительно, как обычно говорил по телефону. — Беру, решено!

В самом деле, комната ему необходима. Чем больше разъезжал он по курфюршеству, тем нужнее она становилась. Был туманный февральский день, на перекрестках стояли нищие в серых шинелях, прикрытые куполами тумана. Далее трех метров прохожих не было видно, рано зажженные фонари горели как гаснущие звезды. Пауль знал, что очень грустил бы, не сними он эту комнату. Итак, сегодня у него маленькая сенсация. Целый день не приходила почта, а в те дни, когда почтовый ящик оставался пустым, он особенно остро чувствовал себя покинутым. В такие дни он становился суеверным пессимистом. Он воображал, что людям, с которыми он состоял в переписке, некая враждебная сила препятствует писать ему, или что их письма затерялись на дне почтового ящика, или что в почтовом вагоне порвались мешки с корреспонденцией. Сам он писал неохотно. Он посылал телеграммы или диктовал. Итак, вчера и позавчера ни один человек обо мне не вспомнил, говорил себе Пауль, если его почтовый ящик оказывался пустым. У меня много друзей, а я — совсем один. Даже Марга мне не пишет.

В такие дни он с неторопливым радостным предвкушением настраивал себя на знакомство с деловой корреспонденцией, которая ждала его в конторе в центре города. (Он говорил не «центр города», а «Сити».) Хотя вообще эта корреспонденция его не интересовала. Один деловой партнер предоставил в его распоряжение контору, где сидели секретарь и машинистка Бернгейма, отвечая на телефонные звонки и записывая сообщения, они же самостоятельно осуществляли «небольшие сделки»; когда же заходила речь о крупных — звонили на квартиру Пауля. Каждый день, через час после пробуждения, Пауль направлялся в контору. Если домой приходили письма, то ехал на автомобиле. Когда писем не было — шел пешком, чтобы до дна испить чашу одиночества, а дождавшись момента, когда боль одиночества сменялась мягкой грустью, медленно взращивать надежды на деловую корреспонденцию, возможно таящую неожиданности. Ведь в неразберихе и хлопотах в нее могло затесаться и частное письмо.

Он решил отказаться от конторы в «Сити» и устроить ее на третьем этаже над своей квартирой. По вечерам случались часы, которые он вынужден был проводить один в своей комнате, когда не появлялись друзья, не приходили письма, не звонил телефон. Тогда свое одиночество он ощущал как тюремное заключение. Женщины, с которыми Пауля связывали любовные отношения, занимали его, только пока были рядом. Марга, его постоянная любовница, жила в Вене; она приезжала к нему раз в месяц. Это была молодая актриса, которая ни за что не хотела оставить театр. На берлинскую сцену он не смог ее пристроить. Но даже если бы Марга оставалась при нем неотлучно, его одиночество не стало бы меньше. Она была нужна ему, лишь поскольку того требовал обычай. Он ее не любил, но традиция заставляла иметь подругу. Это повышало его общественный и даже деловой статус.

Тяжко быть одному. Все мучительные мысли приходят из одиночества, как поезда — из дальних стран. Оставаясь наедине с собой, он вспоминал о Никите, о госпитале, о потерянной Англии, о прерванных занятиях в Оксфорде. Ему было около тридцати. Тридцатый день рождения казался ему последним этапом на пути к славе. Если к этому времени не станешь значительным человеком, не будешь им уже никогда. А вести неприметную, серую жизнь казалось Бернгейму предательством по отношению к самому себе, своему таланту, гениальным задаткам юности, к своему покойному отцу. Думая о будущем, он мог представить себе либо величие, либо смерть. И чем радужнее рисовалось ему величие, тем больше страха он испытывал перед смертью. В такие часы пустота смерти уже охватывала и наполняла его.

Чтобы убежать от нее, он окружал себя обществом. Это были люди, получившие от него жизнь; тени, поднявшиеся из испарений времени и ими порожденные. Все они двигались в неопределенной, лишенной границ и беспрерывно меняющей объем области между искусством и азартными играми. Они были связаны с театром, с живописью, с литературой, но не писали, не рисовали, не выступали на сцене. Кто-то создал журнал, просуществовавший неделю. Этот взял аванс за газетную статью, которую никогда не напишет. Третий основал театр для юношества и был арестован на первом же представлении. Четвертый сдал свое жилище игорному клубу, не мог больше жить в собственном доме и спустил в другом игорном клубе полученную арендную плату. Пятый, изучавший медицину, занялся абортами, но из-за робости практиковал только в дружеском кругу и не получил никаких гонораров. Шестой устраивал спиритические сеансы, и на него донес собственный медиум. Седьмой служил в тайной полиции и одновременно в агентуре иностранного посольства, обманывал всех и опасался мести со всех сторон. Восьмой снабжал русских эмигрантов фальшивыми паспортами и служил посредником при получении в полиции видов на жительство. Девятый питал радикальные газеты ложными сведениями из тайных националистических организаций. Десятый скупал их, прежде чем они попадали в печать, и получал за это плату от консервативно настроенных господ с деньгами. В те дни стало ясным, что нравственность этого мира зависит исключительно от устойчивости валюты — старая истина, которая в течение многих лет, когда деньги имели неоспоримую ценность, была забыта. Мораль общества утверждается на мировых биржах.