Для всех этих людей квартира Бернгейма была открыта день и ночь. Он, единственный среди них, зарабатывал настоящие деньги — то есть чужие — и этим выделялся. Это превосходство становилось тем ценнее и ощутимее, чем больше он за него платил. Иногда он склонен был переоценивать своих друзей, чтобы самому себе казаться могущественным. Он поддался иллюзии, что ведет наконец жизнь истинных господ. И как некогда его отец, он покупал теперь костюмы, обувь, шляпы в Англии. Он курил английский табак из английских трубок, ел фрукты, овсянку, полусырое мясо, совершал прогулки верхом, как в годы своей юности. Его огорчало, что у него не было собственной лошади. Наемный автомобиль с шофером в ливрее. Пауль хотел бы иметь лошадей и несколько машин. Убежденный, как и весь мир, что политика и все национальное, даже европейское, бытие определяется экономикой, он пренебрегал своими способностями в литературе и истории искусства и говорил теперь только об «экономических реалиях». «Нужно, — говорил он доктору Кенигу, одному из своих друзей, — господствовать на рынке. Рынок и есть общественное мнение. Газеты — рабыни банков. Кто господствует над банками с их рабынями — тот управляет государством».

Доктор Кениг, который был леваком, симпатизировал России и считал себя революционером, которому недоставало только революции, слушал с благоговением, которое ради поддержки оной всегда держат наготове противники буржуазного общественного строя. Бернгейм считал его могучим вождем пролетариата, а тот видел в Пауле тайное доверенное лицо тяжелой промышленности. Так они и сидели друг против друга, представители двух враждующих сил, беспристрастные ради дружбы, и каждый лелеял мысль о благотворном влиянии, которое он оказывает на другого.

— Мы еще с Россией будем вести дела, — говорил Пауль с примирительной иронией.

— Вы там заработаете деньги, которые мы у вас здесь отнимем, — отвечал доктор Кениг.

Вечером они сидели за карточным столом. Доктор Кениг проигрывал. Неудачу в игре он объяснял своим мировоззрением, которое заставляло его презирать деньги. Он брал взаймы у Пауля, который выигрывал и объяснял это традиционным образом невезением в любви. По вечерам он терпеть не мог политики и предпочитал, к примеру, анекдоты Кастнера, который приносил иногда порнографические издания. Кастнер брал их на комиссию у людей, оказавшихся в стесненных денежных обстоятельствах. Многие Бернгейм у него уже перекупил. Они нужны ему были только для развлечения дам, которые его посещали и которым он говорил: «Я должен на полчасика оставить вас одну — срочное дело. Полистайте пока журналы. Только не трогайте те книги. Это отрава для женщин!» Вернувшись через четверть часа, он видел, что женщина сидит над запретными книжками.

Несколько раз в неделю он давал большой ужин, который заканчивался только на рассвете. Тогда его шофер в белых перчатках обслуживал гостей. После еды юный поэт читал вслух что-нибудь из своих драм. Тушили люстру и только по углам оставляли гореть занавешенные темно-синим батиком груши. Поэт читал, сидя в кресле. Слушатели возлежали на подушках, которых у Бернгейма было великое множество. Из них составлялись диваны. По мере развития драматического действия усиливалось внимание слушателей к своим хорошеньким соседкам. Когда поэт дочитывал последний акт, большинство лежало в темноте, словно за уже опущенным занавесом.

Лампочки под батиком тушили. То тут, то там мелькала светящаяся рука — тянулась за стаканом. В соседней комнате шофер заводил приглушенно звучащий граммофон. Где-то перешептывались. Шатаясь, поднималась парочка — потанцевать — и после нескольких па рушилась снова, будто кончался завод механизма, встроенного в их тела и приводившего в движение их члены. У многих хватало еще сил курить. Вместе с дымом они распространяли прелый запах изо рта, и аромат вина, сигарет, пудры и духов смешивался с запахом ментола и зубной пасты. Еще до рассвета шофер в неизменно белых перчатках — чудо, светящееся в темноте, — разносил черный кофе в крошечных чашечках. Дамы и господа с золотыми браслетиками на запястьях подносили чашки к губам, оттопыривая мизинцы.

Меж ночью и днем, как бы в страхе перед дневным светом, гости один за другим уходили, не прощаясь. С полчаса после того, как последний посетитель покидал дом, Пауль не был уверен, один ли он уже. Будто ночной сторож, обходил он комнаты. При первых лучах солнца искал он по углам уснувших среди разбросанных подушек. Он хотел бы удержать хоть одного из гостей, только боялся об этом сказать, чтобы не остались все. Убедившись, что комнаты пусты, он начинал наигрывать мелодии времен своей юности. Зимний день со свинцовой неторопливостью вползал в окно. Пауль позволял пальцам предаваться их собственным воспоминаниям и бесконтрольно бегать по клавишам. Звуки с опозданием достигали его ушей, будто он слушал, как в отдаленной комнате играет кто-то незнакомый. Мелодии возникали одновременно с первыми шумами просыпавшихся улиц. Пауль вспоминал утренние часы своего детства, часы школьных занятий, короткие и все же такие длинные четверть часа между пробуждением и расставанием с постелью, когда он с удвоенной чуткостью вслушивался в утренние звуки, доносившиеся с далеких улиц и из соседних комнат. Аромат свежесваренного кофе и масла, в котором шумно потрескивала яичница, пронизывал весь дом. Он проникал и на улицу. Если Пауль выходил из дому, этот хорошо знакомый запах сопровождал его какое-то время. В город въезжали первые крестьянские повозки. Тяжело кряхтя и дребезжа железом, выползал из-за поворота головной вагон конки, влекомый в те времена парой ширококостных монументальных лошадей, которые, казалось, сами отсчитывали гремящие удары своих копыт. Певучие зовы уличных торговцев отражались от стен по-утреннему пустых дворов, а из открытых окон звучало, как ответ, пение прибирающей комнаты служанки. Снова видел Пауль своих школьных товарищей, одного за другим. Он мог еще перечислить их по алфавиту, до Моргенштерна, — затем имена терялись в ночи минувшего.

Что с ними со всеми стало, если они не погибли на войне? — думал Пауль. И как они тогда от него отставали! С неумолимой ясностью, которая следует за бессонной ночью, разоблачал Пауль одно за другим свои заблуждения. Только в эти часы Пауль отдавал себе отчет в убожестве своих друзей, в ложном блеске своего благополучия. Словно радостная подлинность тех впечатлений, что посылали еще отзвук из далекого времени, открывала пустоту настоящего, подобно тому как распознают фальшивую жемчужину, когда рядом с ней оказывается настоящая. Грозным айсбергом подплывал тридцатый год жизни. Тщеславие мучило его как телесное, неизлечимое страдание. Когда оно оставит меня? — думал Пауль. Когда можно будет его удалить? Это не свойство характера, а ненужный, больной орган! И как скряга пересчитывает бесплодные сокровища, так Пауль перечислял свои бесплодные таланты. Он умел рисовать, музицировать, писать, забавлять, он кое-что смыслил в делах, в людях, в национальной экономике, в мировой политике. Это удавалось ему неплохо, он зарабатывал деньги. Однако недостаточно, чтобы обрести могущество, и слишком много, чтобы познать утешительную горечь бедности. Должна быть некая тайна, тайна успеха. Это могло прийти со временем. Возможно, через счастливую женитьбу.

Снова врывался в окно день, ужасный день. Он нес с собой пустоту, холод и осознание действительного положения вещей, которое рождало страх и будило призраки смерти — спасение от заурядности, конечно, но какой ценой! И как закрывают глаза на грядущую катастрофу, так Пауль отворачивался от наступающего дня. Он ложился спать.