Бойцы принялись расчищать лопатами проход к двери. Снова появились над рощей самолёты, яростно забили зенитки. Кто-то крикнул: «Ложись!» Самолёты низко прошли над рощей, строча из пулемётов, пули врезались в древесину, с визгом зарывались в землю.
* * *
Четыре дня и четыре ночи отряд Дубяги сидит в засаде. Пасмурно, серо в лесу, часто идёт дождь, он просачивается в шалаш, негде от него укрыться.
Все продрогшие, злые, а злее всех Дубяга,— он исхудал, небритые щёки ввалились.
Круглосуточный пост выставлен над лесом. На высокую сосну у опушки, по зарубкам, сукам, приколоченным планкам карабкается вверх часовой. Тихо раскачивается соска. Часовой стоит на деревянном щите, держась за колючие ветки сосны, и зорко следит за небом. Если покажется самолёт часовой подаст сигнал: дёрнет верёвку — кусок железа ударит в старый, смятый таз, и все тотчас же разойдутся по местам. Но наивно рассчитывать, что самолёт с двумя немецкими диверсантами прилетит из вражеского тыла днём, когда ночи сейчас на редкость темны и благоприятны для выброски.
Потому так зол Дубяга. Его настроение передаётся всем остальным, и только сержант Бутин ничуть не угнетён. Вот он сменился с поста, по обрубленным сукам, планкам, зарубкам, по всей этой сложной многоступенчатой лестнице спустился вниз, одёрнул гимнастёрку и вразвалку, разминая ноги, подошел, лёг у шалаша на срубленные ветки хвои.
— Что это как тихо на передовой? — спрашивает он, озираясь по сторонам, прислушиваясь, словно боясь, не пропустил ли чего, пока стоял на посту, — как перед боем.
По вытоптанной дорожке, от шалаша к опушке леса и назад к шалашу, ходит Дубяга.
День стал заметно короче, а в лесу он обрывается сразу, как только зайдёт солнце. Сумрачно становится, угрюмо, а следом наваливается ночь — тёмная непроглядно,
В засаде четверо. Никто не спит, все на-чеку, нельзя посветить фонариком, чиркнуть зажигалкой. Каждые полчаса сменяются часовые.